Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
Проклятые, легкомысленные ноги! Они сыграли со мной подобную же штуку, когда я слушал в Геттингене курс у профессора Заальфельда{576}; и этот последний, как марионетка прыгая взад и вперед по кафедре, взвинчивая себя и приходя в ажитацию, поносил императора Наполеона, — нет, бедные ноги, я не стану осуждать вас за то, что вы барабанили тогда, я даже не решился бы осудить вас, если бы вы, в своем немом простодушии, высказались еще определеннее с помощью пинка.
Как могу я, ученик барабанщика Le Grand, выслушивать оскорбления императору? Императору! Императору! Великому императору!
Когда я думаю о великом императоре, на душе у меня вновь становится по-летнему солнечно
Я говорю сейчас о дворцовом саде в Дюссельдорфе, где часто, лежа на траве, я благоговейно слушал, как monsieur Le Grand рассказывал о военных подвигах великого императора и при этом отбивал на барабане марши, сопровождавшие эти подвиги, так что я как будто сам все видел и слышал.
Я видел переход через Симплон{577}, — император впереди, за ним взбираются смельчаки-гренадеры, меж тем как вспугнутое воронье поднимает крик, а вдали гудят ледники; я видел императора со знаменем в руках на мосту у Лоди; я видел императора в сером плаще при Маренго; я видел императора на коне в битве у пирамид, — куда ни глянь, лишь пороховой дым да мамелюки; я видел императора в битве при Аустерлице, — ух! как свистели пули над ледяной равниной! — я видел, я слышал сражение при Иене — туп-туп-туп! я видел, я слышал Эйлау, Ваграм — нет, это было свыше моих сил! Monsieur Le Grand барабанил так, что у меня чуть не разорвалась барабанная перепонка.
Но что сталось со мною, когда я трижды благословенными собственными глазами своими увидел его самого, — осанна! — его самого, императора!
Это случилось в той самой аллее дворцового сада{578} в Дюссельдорфе. Протискиваясь сквозь глазеющую толпу, я думал о деяниях и сражениях, которые monsieur Le Grand изобразил мне на барабане, сердце мое отбивало генеральный марш, — но при этом я невольно думал и о полицейском распоряжении, карающем пятью талерами штрафа езду верхом по аллее.
А император со своей свитой ехал по самой середине аллеи; деревья, трепеща, склонялись на его пути, солнечные лучи с дрожью любопытства робко проглядывали сквозь зеленую листву, а по голубому небу явственно плыла золотая звезда. На императоре был его обычный простой зеленый мундир и маленькая историческая шляпа. Ехал он на белой лошадке, шедшей под ним так спокойно-горделиво, так уверенно, так безупречно, что, будь я тогда кронпринцем прусским, я бы позавидовал этой лошадке.
Небрежно, почти свесившись, сидел император; одна рука его высоко держала поводья, другая добродушно похлопывала по шее лошади. То была солнечно-мраморная рука, мощная рука, одна из тех двух рук, что укротили многоголовое чудовище анархии и внесли порядок в распри народов, — и она добродушно похлопывала по шее коня.
И лицо было того оттенка, какой мы видим у мраморных статуй греков и римлян, черты его имели те же, что и у них, благородные пропорции, и на лице этом было написано: «Да не будет тебе богов иных, кроме меня». Улыбка, согревавшая и смирявшая все сердца, скользила по его губам, но каждый знал, что стоит свистнуть этим губам — et la Prusse n’existait plus [80] {579} ,
80
Пруссии больше не стало бы (франц.).
Император спокойно ехал по аллее, и ни один полицейский не останавливал его. За ним, красуясь на храпящих конях, отягощенная золотом и украшениями, ехала его свита. Барабаны отбивали дробь, трубы звенели, подле меня вертелся сумасшедший Алоизий и выкрикивал имена его генералов, неподалеку ревел пьяный Гумперц, а вокруг звучал тысячеголосый клич народа: «Да здравствует император!»
Император умер. На пустынном острове Атлантического океана — его одинокая могила, и он, кому был тесен земной шар, лежит спокойно под маленьким холмиком, где пять плакучих ив скорбно никнут зеленеющими ветвями и где, жалобно сетуя, бежит смиренный ручеек. Никакой надписи нет на его надгробной плите, но Клио{580} справедливым резцом своим начертала на ней незримые слова, которые неземными напевами прозвучат сквозь тысячелетия.
Британия! Ты — владычица морей, но в морях недостанет воды на то, чтобы смыть с тебя позор, который великий усопший, умирая, завещал тебе. Не ничтожный твой сэр Гудсон{581}, — нет, ты сама была тем сицилийским наемником, которого короли-заговорщики подкупили, чтобы тайком выместить на сыне народа деяние, некогда открыто совершенное народом над одним из их числа. И он был гостем твоим, он сидел у твоего очага…
До отдаленнейших времен дети Франции станут петь и сказывать о страшном гостеприимстве «Беллерофона»{582}, и когда эти песни скорби и презрения перелетят через пролив, то кровь прильет к щекам всех честных британцев.
Но настанет день, когда песнь эта перелетит туда, — и нет Британии, ниц повержен народ гордыни, гробницы Вестминстера сокрушены, предан забвению королевский прах, который они хранили, — Святая Елена стала священной могилой, куда народы Востока и Запада стекаются на поклонение на пестреющих флагами кораблях и укрепляют сердца свои памятью великих деяний спасителя мира, претерпевшего при Гудсоне Лoy, как писано в евангелиях от Лас Казеса, О'Мира и Антомарки{583}.
Странно! Трех величайших противников императора успела уже постигнуть страшная участь: Лондондерри{584} перерезал себе горло, Людовик XVIII{585} сгнил на своем троне, а профессор Заальфельд{586} продолжает быть профессором в Геттингене.
Был ясный прохладный осенний день, когда молодой человек, с виду студент, медленно брел по аллее дюссельдорфского дворцового сада, то с ребяческой шаловливостью разбрасывая ногами шуршащую листву, которая устилала землю, то грустно глядя на голые деревья, где виднелись лишь редкие золотые листья.