Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля
Шрифт:
Теперь дай волю кулакам!
— Эй, ты! — я рванулся всем телом. — Она меня выручила. Она спасла и твое имущество… Она отдала жизнь за наше столовое серебро, за ковер. Ничего вы не знаете…
Сладкая горечь пронизала меня: брусника.
— Да, я повторяю: с проституткой, с грязной тварью!
— Эй, ты! — я поднял кулаки. — Еще слово, и… Проклятые гунны!
— Эй, ты! — отец тоже занес кулак. — Еще слово, и…
«Ты» нашло на «ты»; негодяй, мерзавец, собака! — глухо
скрежетало в этом «ты».
— Он
Мама принудила отца сесть в кресло и оттащила меня.
В полной растерянности она бормотала:
— Какие вы гадкие оба… Не надо, Генрих!
— Гадкие? Ты это называешь гадкие? Ну, знаешь ли!.. — отец был вне себя. — Генрих! Я больше не кроткий Генрих… Вам это было бы кстати…
— Он просто не умеет себя вести. Он никогда не научится хорошим манерам. Разреши мне как матери сказать тебе, Ганс, ты ведешь себя неприлично.
Она составила пустые чемоданы, явно испытывая потребность в движении, чтобы прийти в себя…
Отец сбавил тон:
— Он завел знакомство с уголовным преступником, с убийцей Куником, которого король недавно помиловал. Что, чудный сынок? Даже директор Ферч с ним не справился. Вот когда можно позавидовать бабушке, она хоть этого не видит.
— Оставь в покое бабушку! — кротко сказала мама.
— Ты, ты бросаешь тень на собственную мать! Что касается моей родни, то она честно трудилась, поколение за поколением, но, как видно, зря. Можно подумать, что этот пащенок мне не сын…
— На то есть доказательства, — сказала мама, направляясь к шкафу.
Она сняла «Семейную хронику» со шкафа и протянула ее отцу.
— Здесь не хватает одной страницы!..
— Это бунт, революция! — завопил отец. — Разве я не говорил всегда, что тот, кто обкрадывает бабушку и приносит домой плохие отметки… Ни одной ночи больше не проведет этот мерзавец под моим кровом… И он еще носит мое имя, пащенок…
— Недостающая страница будет написана наново и кое-чем дополнена, — сказал я таким густым, низким басом, словно в эту минуту постиг, наконец, искусство чревовещания.
— Ганс! Ганс! Ганс! — взмолилась мама и вдруг напустила на себя какую-то наивную строгость: — Не будь же таким невоспитанным, бога ради! Это прямо невыносимо! Ужас!
Наступила тишина, все вокруг словно ждало, что будет дальше.
Я переступал с ноги на ногу, как тогда, на Максимилиан-плаце, мне хотелось повернуться лицом к маме, но вся комната повелевала: «Тише! Тише!»
От этой тишины все вокруг сейчас, казалось, провалится в бездну, и я только тем удержал этот страшный обвал, что произнес про себя, как заклинание:
«Плывите, облака, в высоком, бесконечном небе. Зажгитесь, огоньки, в тумане. Озарись сиянием, лес. Плыви сюда, корабль, целый корабль, и пусть твоя команда поет песню о Новой жизни».
Отец между тем словно посовещался с протоколами на письменном
— Вон из Германии! Вон! Либо я, либо ты!
Мама заткнула уши и убежала в гостиную, к портрету на мольберте…
— Нет, ты посмотри только, как он идиотски ухмыляется! «Ваша война» — так действительно может сказать только умалишенный… Ты что, не слушаешь меня, где ты витаешь? Дезертир окаянный! — Отец схватил меня за руку. — Этот прохвост способен смеяться, даже если все мы подохнем у него на глазах, Да это прямо блаженный какой-то!
— Отец! — произнес я мягко, вспомнив, с каким нетерпением он каждое новогоднее утро ждет газеты со списком награжденных. — Отец, ты не хочешь посмотреть правде в глаза. Иначе ты подошел бы ко мне, протянул руку и сказал: «Ступай! Спасайся! Плохи наши дела. Ничего хорошего не ждет нашего брата».
— Отец? Я не отец тебе! — замахал он обеими руками.
— Мама? — вопросительно склонился я перед матерью, которая вышла из гостиной: теперь она была поразительно похожа на портрет, стоявший на мольберте.
— Поговори с ним! Постарайся понять его! — сказала мама и снова положила руку на лоб отцу, но тот с гадливостью от-дернул голову.
— Говорить с ним? Понять его? Нет, пусть лучше он поймет, каково самому пробивать себе дорогу, пусть узнает, что такое голод! Он невменяем. Ему место в сумасшедшем доме. «Ваша война»! Он говорит: «Ваша война», — заметь хорошенько, мать… Нет, этого так оставить нельзя. Надо все в корне изменить, война — только начало… Пощады не будет…
А я между тем, пытаясь укрыться за неуязвимой броней, непрерывно повторял про себя:
«Прошли времена голубцов и супов с клецками, мне уж не видать, как тают разрушенные отцом башни из мороженого… Этакий старый гунн… Прощайте, нюрнбергские медовые пряники!»
В дверь постучали.
— Флаг нашелся!
Но никто не откликнулся.
Дверь чуть приоткрылась, и Христина просунула флаг в щелку. Он качался из стороны в сторону, словно хотел показаться во всей красе и приветствовать нас своим черно-белокрасным полотнищем.
Христина, не услышав «войдите», быстро заговорила в щелку:
— Ваша милость, ваша милость, вы, верно, уже слышали? Господи, благодарю тебя за то, что ты сподобил меня дожить до этого! Как жаль, как ужасно жаль, что моего достославного фельдфебеля уже нету в живых, теперь начнется совсем, совсем другая жизнь. Я побегу сейчас наверх к господину обер-пострату Нейберту, может быть, он еще не знает, а господин майор — ах да, ведь он же уехал, а я чуть было не побежала вниз…
Дверь распахнулась, но Христины с флагом уже не было.
— Закройте дверь! — хотел было строго сказать отец, но это прозвучало как просьба.