Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля
Шрифт:
— Вы бывали когда-нибудь на Кохельском озере? — спросил я у старика Гартингера.
Все трое Гартингеров с горьким изумлением поглядели на меня, бывавшего на Кохельском озере.
— Нам это не по карману, — сердито осадила меня мать Гартингера, — с нас и Английского парка хватит, а если уж очень раскутимся, едем в Пуллах… Нашему брату…
— В этом Кохельском озере ничего особенного нет. Пуллах ничуть не хуже, а может, даже лучше, — пробовал я утешить Францля, повисшего на плече у отца.
— Давай и мы в будущем году поедем на Кохельское озеро, а, папа?
Эта
Обычно после каникул, собираясь на переменах во дворе школы, мы рассказывали друг другу о своих приключениях. Гартингер слушал так, словно это были вести с того света. И мы начинали расписывать вовсю, — пусть, мол, лопнет от зависти, домосед несчастный, как говорил, ухмыляясь, Фек. Но по дороге домой я утешал Францля:
— Не верь ты им, Францль, ничего этого не было. Без конца лил дождь. Противно, скучно, гадость одна.
И я, чтобы сделать Францлю приятное, на все лады убеждал его, что никуда не ездить на каникулы — это большое счастье. Все-таки лучше всего дома… А то часами торчишь в поезде… Потом как зарядят дожди… А у нас здесь рукой подать до Английского парка… Тебе можно только позавидовать… Нет ничего лучше Обервизенфельде!
Старик Гартингер спросил, что было сегодня в школе.
— Мы прогуляли, — сказал я.
— А где вы шатались?
— Сначала были в «Панораме», а потом смотрели «Битву под Седаном» и играли в войну.
— И вам не совестно?
Потом старик Гартингер спросил:
— А где вы взяли деньги?
Я с облегчением ответил:
— В прошлое воскресенье я украл у бабушки золотой»
Старик Гартингер сказал только:
— Ну и фрукт!
Я побренчал медяшками.
— И тебе не стыдно? Ну, да ладно, все это когда-нибудь будет по-другому. Такому, как ты, трудно, конечно, вырасти порядочным человеком…
От его слов «все будет по-другому» я испуганно вздрогнул, ко упрямо ответил:
— В конце концов, мой отец важный государственный чиновник с правом на пенсию. Мне не о чем беспокоиться. Наш брат…
— Так-так… Ну-и-ну… — насмешливо произнес старик Гартингер, изумленно щурясь на меня.
Я с наслаждением оставил бы старику все свои деньги, но я уже сказал «наш брат» — теперь ничего не поделаешь. Я поспешно ушел.
По дороге домой я соображал, куда мне спрятать на ночь всю эту кучу денег. Перед Ксавером совесть у меня была нечиста; во сне я истратил все деньги на его мундир, а наяву поступил совсем не так. Я не мог придумать никакого укромного местечка. А что, если ночью все эти монеты забренчат? Поднимется такой сумасшедший трезвон, что весь дом всполошится.
X
Вечером играло трио.
Трио играло каждую пятницу. Оно состояло из обер-пострата Нейберта, майора Боннэ и отца.
Обер-пострата Нейберта я звал про себя «перуанским верблюдом». Он брызгал слюной, когда говорил. Стоять рядом с ним было невозможно,
Мама приготовила бутерброды. Но есть их полагалось только в перерыве. Она охраняла их. Она сидела у письменного стола и вязала.
Трио располагалось в гостиной.
Там стоял мольберт с портретом мамы, обрамленный зеленым тюлем. Когда трио начинало играть, тюль словно раздвигался еще шире и портрет оживал: мама стояла в низко вырезанном платье, у нее была высокая прическа, увенчанная янтарным гребнем.
Трио играло.
Моток шерсти, лежавший на полу возле матери, с каждым движением спиц откатывался все дальше к дверям гостиной. Спицы в маминых руках вздрагивали.
Мне разрешали, пока не наступит время идти спать, тихо сидеть в уголке и слушать.
Казалось, каждый из этих трех человек, играя на своем инструменте, изливал всего себя. Все трое играли о том, что причиняло им боль или доставляло радость. Я заметил, что люди, когда играют, совершенно преображаются, они как бы освобождаются от себя и каждый на свой лад становится портретом, который можно было бы написать и поставить на мольберт. Должно быть, в каждом из этих троих жил другой человек, но он редко показывался на свет, оттого что не представлялось случая. Вот и я тоже: у Гартингеров я бывал один, дома — другой, ну просто совершенно разные люди. Тот человек, каким я бывал у Гартингеров, дома куда-то исчезал, и я устраивал всякие пакости Христине, — Христине, которая никогда сама не съедала своего пудинга, а украдкой подсовывала его мне. А ведь Христине без малого пятьдесят. Нет, не в Христине было дело, когда я озорничал и безобразничал. В ком же тогда? К кому это относилось? Кого касалось? Кто был этому виной?
Трио повторяло какой-то пассаж.
Обер-пострат Нейберт, откинувшись на спинку кресла, водил смычком по виолончели. Густое облако звуков окутывало его. Должно быть, красивая фрейлейн Фальх впервые увидела «верблюда» в ореоле этих звуков, потому-то, верно, она и решилась выйти за него замуж. Обер-пострат раскрыл рот, виолончель была его голосом, он весь был этим голосом. Руки отца колдовали над клавиатурой рояля, всхлипывали и заливались трелями, распластывались, перекидывали пестрые дуги звуков, а когда отец ударял одним пальцем где-то слева, на самом краю, палец этот поднимал глубокий рокот, не смолкавший до тех пор, пока майор Боннэ не рассекал своей скрипкой всю эту массу звуков.
Трио перешло в столовую и принялось за бутерброды. Разговор зашел о книге под названием «Йёрн Уль», все читали ее и единодушно хвалили. Но зато другая книга, названия которой я не расслышал, получила столь же единодушную оценку: «прямо-таки опасная дрянь». Мне страшно хотелось, чтобы кто-нибудь подробнее рассказал об этой «дряни». Я навострил уши, но, к сожалению, о «дряни» больше не упоминалось.
— Это было бы смешно! — гремел отец. — Недаром же мы говорим: Германия завоюет мир! Багдадская железная дорога — всего лишь первый шаг на пути к мировому господству.