Сто голландских тюльпанов
Шрифт:
– А если не захотят гнуть? — прошептал Феликс.
– Тогда в тюрьму, а могут и убить, были такие случаи, — объяснил Николай Кузьмич. — Капитализм - страшная вещь. Ну, пойдем, я тебя уложу.
Они миновали шкаф без приключений, и Феликс шустро забрался под одеяло.
– Папа, — сказал он шепотом, — хочешь, я открою тебе одну тайну?
– Давай.
– Только не говори маме и вообще никому.
Пригнув голову отца обеими руками, он прошептал:
– А в нашем детском саду капитализм. Потому что Нелли Сергеевна и Клавдия Семеновна все вкусное съедают сами и уносят в
Фейн и Павлик
Весь комизм заключался в том, что он был вылитый Николай II Кровавый, но фамилия его была Фейн, и он был еврей. К тому же он был племянником советской атомной бомбы, поскольку его дедушка приходился ей одним из отцов.
Когда-то мы были приятелями – он, я и Павлик. До седьмого класса мы учились вместе, но потом Фейн перешел в какую-то суперспецшколу, инкубатор для вундеркиндов, имени Второго Закона Термодинамики или Черта в Ступе, точно не помню. Мы же с Павликом продолжали образование в нашей средней политехнической, не теряя, впрочем, контакта с яйцеголовым двойником последнего российского самодержца.
Где-то на семнадцатом году жизни, окончательно сформировавшись как половозрелая особь, Фейн начал являть нам с Павликом образчики дурного, если не сказать извращенного, вкуса. С упорством одержимого он шнырял по Москве, выискивая себе подружек чрезвычайно уродливой наружности, способной соперничать разве что с убожеством их внутреннего мира.
– Где он их откапывает? — спросил меня как-то раз трезвомыслящий Павлик.
Я пожал плечами. Наконец мы сошлись на мнении, что фейновские девицы, вероятно, — побочный продукт исследований секретной дедушкиной лаборатории.
Разумеется, это было личное дело Фейна, на ком вымещать ярость своей юношеской потенции, но ужас состоял в том, что он категорически настаивал на представлении нам с Павликом каждой новой пассии. Поскольку же сексуальные поиски нашего приятеля неизменно увенчивались тем, что новенькая всякий раз оказывалась на порядок непригляднее и скудоумнее своей предшественницы, а самая молоденькая из них была старше нас лет на двенадцать, эти смотрины отнюдь не относились к числу наших излюбленных развлечений.
Фейн умасливал своих чаровниц портвейном "Кавказ", также являвшимся неотъемлемой частью его системы эстетических координат.
Никогда мне не забыть этого парада уродов! Перед нашим с Павликом ошеломленным взором промелькнуло столько кривых ног, выпирающих ключиц, кряжистых торсов портовых амбалов, вытравленных перекисью волос, чугуннолитейных икр, плохо пропеченных лиц, всего этого безбровья и нездоровой одутловатости, что я до сих пор поражаюсь, как столь сильные потрясения, испытанные нами в самом деликатном возрасте, не истребили в нас нормального гетеросексуального начала.
В общем, созерцание фейновского паноптикума оттенило период подготовки к выпускным школьным экзаменам каким-то кафкианским колоритом. Потом я поступил на факультет журналистики одного московского института, название которого было известно всем, хотя в ту пору почему-то не значилось в справочнике "Куда пойти учиться". Этот институт, основанный, как поговаривали, Молотовым, внес немалый вклад в формирование в нашей
Возможно, именно отсутствие рассудительного и спокойного Павлика сыграло зловещую роль в той коллизии, которой было суждено развести нас с Фейном на годы. Вдвоем, плечом к плечу, мы были в состоянии выдерживать безудержный напор материализовавшихся эротических фантазий молодого гения. Один же я был бессилен.
Как-то зимой, в начале второго семестра. Фейн приперся ко мне домой с очередной избранницей, чья фигура, на мой взгляд, могла отправлять одну-единственную функцию: идеальной самоходной модели для изучения геометрии Лобачевского. Пересекающиеся параллельные были облечены в сиреневый кримплен.
– Альбина, — басовито представилась фейновская малютка и отрывистым жестом номенклатурного работника протянула мне свою здоровенную лапищу
– Карлос, дон, — буркнул я, досадуя на неурочный визит, и, язвительно скосившись на кавалера, галантно изогнулся, якобы для того, чтобы припасть к ручке, а затем отпрянул, якобы припомнив, что руки приличествует целовать только замужним дамам.
Успеха моя пантомима не имела: бухая тяжелыми сапожищами на "платформе", сиреневая фея прошествовала в угол, плюхнулась там в глубокое кресло и закинула ногу на ногу, явив взорам двух юных идальго бирюзовые штаны на резинках.
– Клянусь честью, ты своего добился, старик Фейн, — шепнул я. — Она страшнее твоей тетки.
– Какой еще тетки?
– Да атомной бомбы, какой же еще-то?
– Ты кретин, — заметил Фейн. — И ты ничего не понимаешь. Поставь-ка лучше музыку.
– У вас "Дилайлы" Тома Джонса нету? — послышалось из угла.
Повинуясь мгновенному импульсу, я поставил кассету с записью диска "Параноид" группы "Блэк Сэббэт".
– Так чего же именно я не понимаю, старик Фейн? — осведомился я.
Он начал горячо и сбивчиво лопотать о декадентах, Бодлере и особом даре улавливать в прекрасном отталкивающее и наоборот.
– Ты бы лучше Бодлера не трогал, паршивец, — произнес я задушевно. — И декадентов тоже. Гумилев в гробу ворочается. Ни фига себе акмеизм! — И я выразительно посмотрел в угол.
При всей своей неевклидовой сущности Альбина, видимо, почувствовала, что атмосфера накаляется, и решила ее разрядить: