Сто рассказов из русской истории. Жизнь Эрнста Шаталова. Навеки — девятнадцатилетние. Я вижу солнце. Там, вдали, за рекой
Шрифт:
— Тянет! — Третьяков поражался, что капитан говорит то самое, что и он чувствовал. — Там, когда уж совсем прижмет, думаешь другой раз: хоть бы ранило, хоть бы перебило что-нибудь! А тут…
Атраковский смотрел на него, как отец на сына:
— Там головы не подымешь, а душа разгибается в полный рост.
— Вот потому я люблю взвод управления, — перебил Третьяков, ему тоже хотелось сказать. — Оторвался от батареи, и никого нет над тобой. Чем к передовой ближе, тем свободней.
— Через великую катастрофу — великое освобождение духа, — говорил
Они еще долго стояли у окна, курили, взволнованные, и когда молчали, тоже разговаривали. Глядя в добрые глаза этого мальчика, в глубине суровые, Атраковский всю его судьбу в них прочел.
Глава XXII
Олег Селиванов, как был в шинели, заглянул в палату, выманил Третьякова в коридор:
— Пошли!
— Привез?
— Сейчас сваливают.
Нажженное ветром лицо Олега было красно, в порах толстой кожи золотилась щетина на подбородке.
— Пошли быстрей. Я начальнику госпиталя сказал, тебя отпустят.
Шаг в шаг, звеня каблуками сапог по смерзшемуся снегу, они шли по улице. Мороз был в тени; снег, доски заборов, лавочки у калиток — все, как золой, серым инеем покрыто с ночи. А на солнце снег, притертый до блеска полозьями саней, слепил. И пахло в зимний день весной.
Впервые Третьяков открыто шел днем по городу: Олег Селиванов, блистающий очками, перетянутый портупеей, был ему и конвой и защита.
— Как же тебе удалось, Олег?
Тот улыбнулся:
— Думаешь, если я здесь, так все знаю и умею? А я ничего не умею. И не знаю. Хорошо, человек такой подвернулся, как будто знал, сам предложил.
— Спасибо, Олег.
— Мне теперь самому приятно, если хочешь знать.
Они шли быстро, говорили на ходу, пар коротко вырывался изо ртов. Вот, никогда не зарекайся вперед. Провожая Олега в тот раз, Третьяков искренне надеялся, что больше тот не придет. Не знал, что еще самому придется разыскивать Олега, что обрадуется, когда начхоз приведет его.
«Олег, — сказал он, потому что больше некого было просить, — мне нужна машина дров». У того глаза стали круглей очков: «Володя, но где же я возьму? Да еще машину целую». — «Не знаю». И оба знали: должен. Из всего их класса, из всех ребят, один Олег оставался в тылу.
Для себя Третьяков не просил бы, но Сашу не мог он оставить собирать уголь под вагонами. И не сомневался: захочет Олег — сможет. Люди, которые на третьем году войны шли через военно-врачебную комиссию, жизнь свою ценили дороже машины дров, а Олег — секретарь ВВК. «У него печать», — сказал начхоз. Для Третьякова печать ничего не значила, но по священному трепету, с которым это было сказано, понял: судьбы людские у него в руках. И еще больше уверился: сможет. и вот смог. И пришел гордый. А что ж, сделать доброе дело для другого человека — это тоже стоит испытать.
Когда, задохнувшиеся, от быстрой ходьбы, они подошли к дому,
— Я думала, Фае привезли. Я Фаю зову, а они прочли по бумажке, говорят — мне.
— Ты б еще отказалась!
— Они уехали? — спрашивал Олег.
— Они почему-то очень торопились. Скинули быстро, даже денег не взяли. — Саша шла к ним, варежка о варежку отрясая опилки. — Володя, я ничего не понимаю.
— Вот, знакомься: Олег Селиванов. — Он под спину рукой выдвинул вперед Олега. — Человек великий и всемогущий. И учился со мной в одном классе. Это все — он.
Саша мягко подала теплую из варежки руку, взглянула серыми в черных ресницах глазами, и Олег, поздоровавшись, смутился, стал протирать очки.
— Главное, почти одни березовые! — восхищалась Саша. — Ты смотри, березовых сколько!
— А мы смотреть не будем. — Третьяков снял с себя ремень, повесил его через плечо. Он видел, что дрова произвели на Сашу куда большее впечатление, чем Олег. — Мы их сейчас распилим, расколем, сложим в сарай и скажем: так и було!
У Пястоловых в сарае нашлись козлы. Накинув на себя пуховый платок, Фая вынесла двуручную пилу. Еще раз вышла, вынесла в голой руке колун. Когда вот так, по-хозяйски, это было ей по душе, она радовалась помочь, рада была за соседей.
Притоптали снег вокруг козел, взвалили для начала ствол потолще.
— Ну, Саша!
Когда отпал на снег первый отпиленный кругляк, Олег Селиванов вызвался колоть. Как был в шинели, в ремне, портупее, взмахнул над собой колуном и уронил очки с носа. И теперь сидел на чурбаке, удрученный своей неловкостью, трогал пальцами, смотрел на свет слепое от трещин стеклышко. А они пилили вдвоем.
Белые опилки брызгали из-под пилы: Саше на валенок, ему — на полу шинели, на выставленный сапог. Желтым слоем лежали они под ногами, на истоптанном снегу, свежо и сильно пахло на морозе распиленным деревом.
Саша раскраснелась, распустила платок, волосы у пылающих щек закурчавились. Он спрашивал:
— Устала?
Саша трясла головой:
— Нет!
Легко шла острая пила, двумя руками в варежках Саша тянула ее на себя, потом и варежки скинула: жарко сделалось. Позади нее, как не оторвавшиеся от земли дымы, стояли в небе березы, все в инее, окованные тишиной.
К полудню потеплело, нашла туча, густо повалил снег и зарябило все, закружилось, сильней запахло распиленной березой, словно это от свежего снега так пахло. Саша стряхивала его с себя варежками, а он все валил.
От станции, то убыстряясь, как за последним вагоном, то опять ровно, вновь и вновь ударяя на том же стыке, слышен был мчащийся перестук колес, он отдавался от земли. Нанесло паровозный дым. И показалось, это не снег летит, а они сквозь него мчатся, мчатся… Скоро и ему загудит паровоз, застучат под полом колеса. Он посмотрел на Сашу, вот такой будет помнить ее.