Сто рассказов из русской истории. Жизнь Эрнста Шаталова. Навеки — девятнадцатилетние. Я вижу солнце. Там, вдали, за рекой
Шрифт:
Чье-то лицо, белое в черном окне кухни, несколько раз уже возникало за стеклом. Саша перехватила его взгляд.
— Это мама! — крикнула она сквозь шарканье пилы. — Я маму вчера взяла. Такая странная стала, все спрашивает. Ходит по дому, как будто ничего не узнает. — Саша перевела дыхание. — Она там, оказывается, воспалением легких болела. Мне не сказал никто.
В окне махали белой рукой. Саша убежала в дом, а Олег, замерзнув, сменил ее. Потом они сели покурить на бревнах. Снег, поваливший из тучи, так же быстро перестал. Опять светило солнце. Третьяков смерил глазом, хватит ли
— Спасибо, Олег.
Тот обрадовался:
— Ну что ты! Я же вижу. Я просто не знал как. Жаль, ты раньше не сказал.
Саша вынесла им напиться и вновь ушла в кухню. Выбежала оттуда, размахивая длинными рукавами телогрейки, полы доставали ей чуть не до колен.
— Это Фая меня нарядила! — смеялась она, отворачивая стеганые рукава. Она и в телогрейке была хороша, Третьяков видел, как грустно залюбовался ею Олег.
Саша взялась относить в сарай, а они пилили вдвоем. Солнце обошло круг над вершинами берез, оно теперь светило в окно кухни, оттуда несколько раз уже звали, но он понимал, что второй раз им не взяться, с непривычки сил не хватит. И только когда допилили все, унесли козлы в сарай, когда Саша смела со снега щепки, кору, древесный мусор, они подхватили пилу и топор, все вместе пошли к дому.
Шапкой сбивая с себя опилки и снег, Третьяков оглянулся с крыльца: он берег для себя этот момент. Пусто перед сараем. Смогли, одолели за один раз. Постукивая негромко сапогами, они друг за другом вступили в кухню, топор и пилу поставили у дверей.
— Это не работники, а угодники! — басом встретила их Фая и качалась, сложа руки на животе, полкухни заслоняя собой. А у плиты увидел он худую старушку в Сашином платке на спине. Саша обняла ее, прижалась к ней, украшая собою:
— Это моя мама!
И ревниво схватила: что у него на лице? Потом сказала матери:
— Мама, это Володя.
— Володя, — повторила мать, стыдливо прикрыв рот, в котором не хватало переднего зуба. Рука была белая, бескровная, даже на вид холодная, с белыми ногтями.
— Маму там зачем-то остригли, — говорила Саша, прихорашивая, поправляя ей волосы над ушами. — У мамы косы были длинней моих, а она дала остричь себя коротко. Ни за что бы я не согласилась, если б знала.
Два рослых человека стояли у порога: один совсем солидный, в- очках, в погонах, в ремнях; другой — в солдатской расстегнутой шинели, и дочь сказала: «Мама, это Володя».
— Раздевайтесь, — говорила мать. — У меня как раз все горячее. Раздевайтесь, садитесь к столу. Саша, покажи, где раздеться.
Когда снимали и вешали в комнате шинели, Саша мимолетно заглянула ему в глаза, он улыбнулся, кивнул. И, радуясь, что ее мама понравилась, утверждая его в этом, Саша сказала быстро:
— Она совсем не такая была, это она оттуда потерянная какая-то вернулась, я даже ее не узнаю.
В кухне, где всю войну не белилось и черным стал закопченный керосинками потолок, а стены и подоконник потемнели, весь свет садившегося в снега солнца был сейчас на столе, на старенькой, заштопанной, розовой от заката скатерти. И глубокие тарелки блестели розовым глянцем.
Фая отказалась
В окно видны были верхушки берез. Только самые верхние, красноватые веточки огнисто светились, а стволы в прозрачном малиновом свете стояли сиреневые. Проходил состав, толчками подвигался дым за крышами сараев, и свет над столом дрожал.
Солнце садилось, день гас, стены темнели, и лица уже плохо различались против света. Но он все время чувствовал на себе взгляд матери.
Совсем темно было, когда, проводив Олега, они с Сашей шли к госпиталю. Она спрашивала:
— Тебе правда понравилась моя мама?
— Ты на нее похожа, — сказал он.
— Ты даже не представляешь, какие мы похожие! Она с косами молодая была, нас все за сестер принимали, верить не хотели. Это она из больницы такая вернулась, старенькая, прямо старушка, я не могу на нее смотреть.
У ограды они постояли. Ветер завивал снег у его сапог, хлестал полами шинели. Спиной загораживая Сашу от ветра, грел он руки ее в своих руках, мысленно прощался с нею.
«Мама, — писал он в тот вечер, согнувшись над подоконником, откуда обычно смотрел на вокзал, на уходящие поезда, — прости меня за все. Теперь я знаю, как я тебе портил жизнь. Но я этого не понимал тогда, я теперь понял».
Мать однажды в отчаянную минуту сказала ему: «Ты не понимаешь, что значит в наши дни взять к себе жену арестованного. Да еще с двумя детьми. Ты не понимаешь, каким для этого надо быть человеком!..»
«Меня не надо брать! — сказал он тогда матери. — Мне не нужно, чтобы меня кто-то брал!» И ушел из школы в техникум, чтобы получать стипендию. Он хотел и в общежитие перейти, но туда брали только иногородних. Теперь он понимал, как был жесток в своей правоте, что-то совсем иное открывалось его пониманию. И он подумал впервые, что, если отец жив и вернется, он тоже поймет и простит. И неожиданно в конце письма вырвалось: «Береги Ляльку!»
Глава XXIII
В облаке пара, накрывшего перрон, бабы метались вдоль состава, дикими голосами скликали детишек, лезли на подножки, проводники били их по руками:
— Куда? Мест нет!
— Володя, Володя! В этот вагон! — кричала Саша. Ей тоже передалась вокзальная паника.
Проводница грудью наперла на него:
— Пол но, не видишь?
Сверху, из тамбура, кричали:
— Лейтенант, сколько стоим?
Он стряхнул с погона лямку вещмешка, над головой проводницы кинул вещмешок в тамбур, видел, как там поймали его на лету. Мимо бежал народ, толкали их.