Сто рассказов из русской истории. Жизнь Эрнста Шаталова. Навеки — девятнадцатилетние. Я вижу солнце. Там, вдали, за рекой
Шрифт:
— Давай сразу на мою койку переселяйся, будешь рядом с Атраковским, — говорил Китенев, помогая Третьякову перебраться, и сунул ему под подушку сложенную шинель. — Пользуйся. Твоя.
Они сели колено к колену. Лицо у Старыха вдруг обмякло.
— Пехота, ты что? — смеялся Китенев, сам растрогавшись, и хлопал Старыха по гулкой спине. Тот хмурился, отворачивался. — А еще хвалился: я раньше вас там буду.
— Все там будем.
— Просись на наш фронт, вместе будем воевать. Роту тебе не дадут,
Они шутили напоследок, а сами знали, что расстаются навсегда: на долгую ли, на короткую, но на всю жизнь. Хотя чего в этой жизни не бывает!
В тот же вечер в шинели, оставленной ему в наследство, Третьяков был у Саши. Фая показала ему, где ключ от комнаты, похвасталась:
— Иван Данилыч посулился прийти.
Она мыла на кухне картошку, тесно напихивала ее в котелок. Лицо у Фаи припухло сильней, по нему пятна пошли коричневые — над бровями, на верхней губе, так что белый пушок стал виден. Она заметила его взгляд, застыдилась:
— Ой, чо будет, чо будет, сама не знаю. Таки сны плохи снятся. Эту ночь, — Фая махнула на него рукой, будто от себя гнала, — крысу видала. Да кака-то больна, горбата, хвост голый вовсе. Ой, как закричу! «Чо ты? Чо ты?» — Данилыч мой напугался. У меня у самой сердце выскакиват.
— Серая была крыса?
— Будто да-а.
— Ну, все! Жди, Фая, сына и дочку. Примета верная.
Фая даже зарумянела:
— Смеешься ли, чо ли?
— Какой смех! Вот напишешь мне тогда. У нас в госпитале один человек… — И не выдержал, улыбнулся.
— А я рот раскрыла, уши развесила, — хотела было обидеться Фая, но он, веселый, похаживал по кухне, и ей с ним было не скучно.
Он шел сюда показать себя Саше. Впервые сегодня в оба рукава надел он гимнастерку. Увидел себя в оконном стекле не в опостылевшем халате, а подпоясанного, заправленного и понравился сам себе. И шел, чтобы Саша увидала его таким.
Сбив огонь, вспыхнувший на тряпке, примяв хорошенько тряпку о плиту, Фая оглянулась на дверь, шепотом сообщила:
— У Саши-то, мать у ей — немка!
— Знаю.
— Призналась? — обомлела Фая.
— А в чем ей, Фая, признаваться? В чем она виновата?
— Дак война-то с немцами.
— И Сашин отец с немцами воевал, на фронте погиб.
— А я чо говорю! Сколь домов в городе, дак похоронки ведь в каждом дому. Народ обозленный! — И взглядом пригрозила. А потом словно бы вовсе тайное зашептала ему: — Не знать, дак и не подумаешь сроду. Женщина хороша, роботяща-роботяща. Ой, беда, чо на свете-то делатся!
И тут увидала руку его в рукаве:
— Ты чо? Не на войну ли собрался?
— Тихо, Фая, враг подслушивает!
Она и правда оглянулась, прежде чем поняла. Закачала головой:
— Вот Сашу обрадуешь…
С тем ушла к себе, а он сидел в коридоре на корточках, курил в холодную топку, ждал.
Стукнула входная дверь, тяжелое что-то грохнуло на кухне. Саша, вся замотанная платком, обындевелая, перетаскивала от порога ведро с углем, улыбнулась ему:
— А я знала, что ты придешь. Иду и думаю: наверно, ждет уже.
И смотрела на него радостно. Он подхватил ведро у нее из рук:
— Как ты его несла, такое тяжелое?
— Бегом! Пока не отобрали.
— Опять под вагонами лазала?
— Под вагонами и собирала.
И оба рассмеялись, так ясно прозвучал у нее Фаин выговор.
— Говори, что с ним делать?
— Поставь. Я сейчас из ковшика оболью…
— А вот мы его под кран!
Он встряхнул ведро на весу, не стукнув, поставил в раковину, открыл кран. Зашипело, белый пар комом отлетел к потолку, запахло паровозом. Радостная сила распирала его. Отнеся ведро к топке, огляделся:
— Так! Сейчас мы щепок наколем…
— У нас нечем колоть, — из комнаты сказала Саша. — Я ножом нащеплю.
— Найдем.
Он отыскал на кухне под столом у Пястоловых ржавый косарь; без шапки, с поленом и косарем в руке выскочил на улицу. Смерзшийся снег у крыльца был звонок, полено далеко отскакивало, как по льду. Он гнался за ним, когда прошли в ногу братья Пястоловы. Старший был пониже ростом, коренаст и нес себя с большим достоинством. Он что-то спросил у брата и рукою в перчатке поощрительно потряс над шапкой у себя:
— Р-работникам!
Это и был военком, Третьяков разглядел у него на погонах по одной большой звезде. И, помня, что в тылу младшего по званию украшает скромность, приветствовал его, как положено:
— Здравия желаю, товарищ майор.
Василий Данилович так и засветился гордостью за брата, приотстал, всего его открывая обозрению. А тот с высоты крыльца бросил поощрительно:
— Уши отморозишь!
— Хах-ха-ха! — смехом подхватил шутку младший брат.
Пока наколол, собрал — озяб. В кухню вскочил — ни ушей, ни пальцев рук не чувствует. На примерзшем к подошвам снегу поскользнулся у порога в тепле, чуть не рассыпал все.
— Как от тебя морозом пахнет! — сказала Саша и вдруг увидела его руку: — Тебя выписывают? Ты уже здоров?
— Да нет, нет еще! — И честно сознался: — Это я просто хотел показаться тебе.
Но еще не раз в этот вечер ловил он на себе ее взгляд, совсем не такой, как прежде. А когда растопили печь и сидели рядом, Саша спросила:
— Ты на кого похож, на отца или на маму?
— Я? Я — на отца. У нас Лялька — одно лицо с матерью. Вот жаль, фотографии в полевой сумке остались, я бы показал тебе.