Сто рассказов из русской истории. Жизнь Эрнста Шаталова. Навеки — девятнадцатилетние. Я вижу солнце. Там, вдали, за рекой
Шрифт:
— И не контужен. Меня землей привалило! — с достоинством говорил Китенев.
В госпитале месяцы мелькают быстро, а каждый день долог. Вот Китенев и старался с утра пораньше «завести» Старыха, благо тот «с пол-оборота заводится». Они еще попрепирались со скуки: «Присыпало… А если б не откопали?» — «Второй раз закапывать не пришлось бы…» — и Китенев повернулся на бок, подпер голову, стал глядеть на Третьякова. Тот спокойно сгибал и разгибал поверх одеяла раненую руку. Врач еще на первых перевязках сказала ему: «Хочешь, чтоб рука осталась крючком?» — «Зачем же мне?» — испугался Третьяков. «Тогда разрабатывай сустав, а то так и срастется».
— Ну?
Глаза у Китенева светлые, как вода, прозрачные. Третьяков ждал.
— Вот не знаю, оставлять тебе шинель в наследство, не оставлять? Может, зря только трепешь казенное имущество? Похоже, что зря. — В светлых глазах его смех играет. — А вообще как?
Третьяков, улыбаясь, ждал.
— Я спрашиваю, как в смысле морально-политического состояния?
— Бодрое.
— А ведь какой был юноша! — Китенев подложил подушку под спину, сел повыше. — Его когда в палату привезли, я думал, к нам девушку кладут. Глаза ясные, мысли чистые и все устремлены на разгром врага. А полежал с вами, и вот чего из него получилось. Это он от Старыха понабрался. Не учись у него, Третьяков, он уже лысый. Между прочим, ты, Старых, своей лысине жизнью обязан. Ты ведь от стыда прикрылся. А будь у тебя чуб, как у некоторых военных, стал бы ты каску на голову надевать?
Китенев процедил сквозь пальцы волнистый свой чуб, заметно отросший в госпитале. Медсестра, с ложечки кормившая Аветисяна гречневой размазней, сама рыженькая, круглолицая, румяная, так заслушалась радостно, что ложку уже не в рот совала, а в ухо.
— А ну, руку мне сожми! — Китенев протянул Третьякову свою руку. Тот полюбовался, как на ней от кисти до засученного по локоть рукава играют все мускулы.
— Зачем?
— Старшего по званию спрашивают «зачем»? Приказано жать — жми! Может, ты симулянт.
Посмеиваясь, Третьяков слабыми пальцами сжал сколько мог.
— И все? Ты что, вообще такой слабосильный? А ну, правой жми! Нет, силенка есть. А ну, левой еще разок! А ну, смелей!
— Все.
— Как все?
— Все. Сильней не могу.
Тут Старых прискакал, подпираясь под плечо костылем, сел на койку с разбегу, обнял костыль. Лицо, жаждущее рассказать.
— Это тоже привели одного на медкомиссию, рука не хуже твоей, не разгибается… Ты слушай, слушай, опыта набирайся, плохому не научу. Приводят его, ага… «А ну, руку разогни». — «Она у меня такая…» Пробуют силом разогнуть. Все точно, отвоевался парень, надо списывать по чистой. А тут хирург-старичок не зря нашелся: «Ну-ко покажи, как она у тебя прежде была?» — «Прежде-то во как!» И сам разогнул. Гляди, Третьяков, будут спрашивать, мимо ушей пропускай. — Старых махнул себя по уху. — Врачи, они теперь до-ошлые…
Белые двери палаты раскрылись, в белых халатах вошли двое. Передний, солидный, подымал плечи, очки его гордо блеснули на свету. При нем суетился начхоз.
Начхоз был вольнонаемный. На нем под халатом — мятые гражданские брюки в полосочку, не достающие до ботинок. Нестроевой, ограниченно годный по какой-то статье, он в их офицерскую палату входил, пресмыкаясь, понимал, как должны раненые смотреть на него, не безрукого, не безногого. И хоть ничего в его судьбе от них не зависело, готов был услужить каждому. «Жить хочет», — определил Старых. И даже про то, что начхоз шепелявит от рождения, сказал: «Придуривается! Нестроевой… С женой спать,
Третьякову всегда стыдно было за этого человека, не стыдящегося унижать себя. Как можно жить от освидетельствования до освидетельствования, ждать только, чтобы опять признали ограниченно годным, отпустили дослуживать в тылу… Ведь мужчина, война идет, люди воюют.
Но сегодня начхоз нес службу при начальстве. Никого в отдельности не замечая, строгим взглядом прошел по головам:
— Здесь он, здесь. Разве что если на перевязку… Третьяков! Подводите вы нас. Вами вот интересуются.
Что-то знакомое почудилось Третьякову в солидном человеке, которого начхоз пропускал вперед, в его манере подымать плечи. Но тут Старых неохотно поднялся с кровати, загородил обоих. А когда отскакал в сторону, они уже стояли в ногах.
— Володя!
— Олег!
В портупее косо через плечо, в распахнутом белом халате стоял перед ним его одноклассник Олег Селиванов, смотрел на него и улыбался. И начхоз улыбался, родительскими глазами глядел на обоих. И вся палата смотрела на них.
— Как ты разыскал меня?
— Да понимаешь, совершенно случайно.
Олег сел на ребро кровати, полой халата прикрыл полное колено, обтянутое суконным галифе. Военная форма, погоны под халатом, портупея, ремень. А в стеклах очков те же кроткие, домашние глаза. Бывало, стоит Олег у доски, весь перепачканный мелом, потный от стыда: «Спросите у мамы, я, честное слово, учил…»
— Слушай, по виду ты прямо «товарищ командующий».
— Главное, ты здесь столько лежишь, а я лишь вчера узнал. В бумагах попалось…
— Представляешь, капитан, вместе в школе учились, — сказал Третьяков, отчего-то чувствуя некоторую неловкость за Олега: того так почетно вели, такой он сидел здоровый, свежий с улицы.
— Бывает, — сказал Китенев и встал, надевая халат.
— Олег, но как ты здесь?
— Я — здесь.
— Здесь?
— Здесь.
И оба в этот момент почувствовали тишину палаты.
— Пошли, ротный, покурим, — сказал Китенев громко. Вместе со Старыхом пошли они в коридор. И начхоз удалился, для порядка еще раз оглядев палату.
Шелестел газетой Атраковский на своей койке, заложив руку за голову. Оголившийся белый худой локоть его с опавшими синими венами, как неживой, торчал вверх.
Олег протирал стекла очков полой халата, слепо мигал будто припухшими глазами. Смутно вспоминалось Третьякову — мать писала ему на фронт или Лялька писала, — что призвали Олега вместе с ребятами из их класса, с Карповым Лешкой, с братьями Елисеевыми, Борисом и Никитой, куда-то их погнали уже обмундированных, а потом Олег вернулся. И что-то угрожало ему. Но будто бы вмешался отец, известный в их городе врач-гинеколог, и Олега по зрению признали негодным к строевой службе. В школе он действительно видел плохо.
— Знаешь, кого я здесь встретил на базаре? — Олег надел очки, взгляд за стеклами прояснился. — Мать Сони Батуриной, помнишь ее? Она еще голову тебе бинтовала на уроках военного дела. По-моему, Соня была в тебя немножко влюблена. Она ведь убита, ты не знал?
— Разве она была в армии?
— Она сама пошла. Такой тогда был подъем в первые дни!
— Так я ее в августе встретил. Какие ж первые дни?
— А ты не путаешь?
Нет, он не путал. Он встретил Соню Батурину в самом конце августа: уже астры продавали. Соня сказала: «Смотри, астры!