Столетняя война
Шрифт:
– Всадники! – неожиданно крикнула Женевьева, прервав их разговор.
Томас подбежал к восточному парапету и увидел на восточной дороге появившийся из леса отряд в шестьдесят или семьдесят ратников. Они были одеты в оранжево-белые цвета графства Бера, и Томас сперва подумал, что это явился со свитой человек, чтобы вести переговоры о выкупе за Жослена, но потом увидел, что над их головами реет не леопард Бера, а церковная хоругвь из тех, какие носят в процессиях по святым праздникам. Она свисала с поперечины, и изображен на ней был голубой покров Девы Марии.
Сэр Гийом перекрестился.
– Плохо дело, – отрывисто произнес он, потом повернулся к Женевьеве. – Никаких стрел! Ты слышишь меня, девчонка? Никаких чертовых стрел!
Сэр Гийом сбежал по ступенькам, а Женевьева посмотрела на Томаса.
– Прости меня, – сказала она.
– За то, что прикончила святошу? Плевать мне на этого сукина сына!
– Сдается мне, они явились, чтобы проклясть нас, – сказала Женевьева и вместе с Томасом подошла к той стороне крепостной стены, которая выходила на главную улицу Кастийон-д'Арбизона, западные ворота и мост через реку.
Вооруженные всадники остались за городской стеной, тогда как духовенство спешилось и, выстроившись за хоругвью торжественной процессией, направилось по главной улице к замку. Большинство клириков были в черном, но один, увенчанный митрой, в белоснежных ризах. В руках он держал белый, с крючковатой золотой рукоятью посох. Это был по меньшей мере епископ. Грузный старец с выбивавшимися из-под золотого обода митры длинными седыми волосами, не обращая внимания на преклонивших колени горожан, поднял взор к стенам замка и воззвал:
– Томас! Томас!
– Что ты будешь делать? – спросила Женевьева.
– Послушаю его, – ответил Томас.
Взяв ее за руку, он спустился с ней на маленький бастион, уже заполненный лучниками и ратниками. Робби был уже там, и, когда появился Томас, шотландец указал на него и крикнул вниз, епископу:
– Вот он – Томас.
Епископ ударил посохом о землю.
– Во имя Господа, – во всеуслышание возгласил он, – всемогущего Отца, и во имя Сына, и во имя Духа Святого, и во имя всех святых, и во имя нашего Его Святейшества Климента, и во имя власти, дарованной нам, дабы вязать и разрешать узы, как на земле, так и на небесах, я вызываю тебя, Томас. Я вызываю тебя!
У епископа был звучный голос. Его было далеко слышно. Единственным другим звуком, кроме ветра, был приглушенный говор горстки людей Томаса, переводивших речь прелата для не знающих французского языка лучников на английский. Томас надеялся, что епископ будет говорить по-латыни и один он сможет понять, о чем речь, но хитрый прелат предпочел, чтобы содержание его речи стало ведомо всем.
– Известно, что ты, Томас, – продолжил епископ, – некогда крещенный во имя Отца, Сына и Духа Святого, отпал от тела Христова, совершив грех предоставления убежища и крова осужденной еретичке и убийце. Имея в виду сие богопротивное деяние, мы, скорбя душою, лишаем тебя, Томас, и всех твоих соучастников и приспешников причастия тела и крови Господа нашего Иисуса Христа.
Он снова ударил посохом
– Мы отделяем тебя, – продолжил епископ, его голос отдавался эхом от высокой главной башни замка, – от сообщества верующих христиан и отлучаем от священных пределов церкви.
И вновь посох ударил о камни мостовой и прозвенел колокольчик.
– Мы отнимаем тебя от груди нашей святой матери церкви на небесах и на земле.
Звонкий тон колокольчика эхом отдался от камней главной башни.
– Мы объявляем тебя, Томас, отлученным и осуждаем тебя на предание геенне огненной с Сатаной и всеми ангелами его и нечестивыми присными его. За содеянное тобою зло мы предаем тебя проклятию и призываем всех любящих Господа нашего Иисуса Христа и верных Ему задержать тебя для предания надлежащей каре.
Он в последний раз глухо ударил посохом, бросил на Томаса грозный взгляд, а потом повернулся и пошел прочь в сопровождении сонма клириков и священной хоругви.
А Томас стоял в оцепенении. Его охватил мертвенный холод и ощущение пустоты. Как будто почва ушла из-под его ног и разверзлась бездна над пламенеющим жерлом ада. Ушло все, на чем зиждется земная жизнь; надежда на милосердие Божие, на спасение души – все было сметено, и сметено, как опавшие листья в сточную канаву. В один миг он превратился в настоящего изгоя, отлученного от Божьей благодати, милости и любви.
– Вы слышали епископа! – нарушил Робби воцарившееся на стене молчание. – Нам велено взять Томаса под стражу или разделить с ним проклятие.
Он положил руку на меч и обнажил бы его, не вмешайся сэр Гийом.
– Довольно! – крикнул нормандец. – Довольно! Я здесь второй по чину. Если Томас отстранен, командую я. Или кто-то хочет возразить?
Желающих не нашлось. Лучник и ратники отшатнулись от Томаса и Женевьевы, как от прокаженных, но никто не выступил в поддержку Робби. Изуродованное шрамом лицо сэра Гийома было мрачным как смерть.
– Часовые останутся на дежурстве, – приказал он, – остальные отправятся по своим койкам. Живо!
– Но мы обязаны… – начал было Робби, но непроизвольно попятился, когда сэр Гийом в ярости обернулся к нему.
Шотландец не был трусом, но в тот момент яростный вид сэра Гийома устрашил бы кого угодно.
Солдаты неохотно, но повиновались, и сэр Гийом задвинул в ножны свой полуобнаженный меч.
– Он, конечно, прав, – угрюмо буркнул рыцарь, глядя вслед спускающемуся по ступенькам Робби.
– Он был моим другом! – возразил Томас, пытаясь удержаться в этом вывернутом наизнанку мире хоть за что-то устойчивое.
– И он хочет Женевьеву, – сказал сэр Гийом, – а поскольку заполучить ее не может, то убедил себя в том, что его душа обречена. Почему, по-твоему, епископ не отлучил нас всех вместе? Да потому, что тогда мы все оказались бы в одинаковом положении и всем нам нечего было бы терять. А он нас разделил на чистых и нечистых, благословенных и проклятых, и Робби хочет спасти свою душу. Можно ли винить его за это?