«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
Шрифт:
На чистейшем недоразумении основано, кстати, и упорно кочующее из одной книги в другую утверждение, будто за дуэль с Грушницким Григорий Александрович Печорин был наказан, то есть сослан в "скучную крепость". Увы, и этого нет в романе. Как явствует из записки доктора Вернера (сразу после дуэли), все уверены: причина смерти Грушницкого — несчастный случай; комендант, конечно, догадывается, что дело нечисто, но так как доказательств никаких — одни слухи, а ему, коменданту, дознаваться невыгодно, то, естественно, никаких действий не предпринимает. Береженого, однако, бог бережет! Сочтя предупреждение того же Вернера: "…советую быть осторожнее" — разумным, Печорин сразу же после объяснения с Мери по собственному своему хотению оставляет Кисловодск, то есть благоразумно возвращается в полк, откуда его с провиантским обозом и отправляют на зимнюю стоянку в пограничную крепость, под начало доброго штабс–капитана!
"Через час курьерская
О том, что и из Петербурга Печорин не сослан, а переведен, говорят и маршруты его кавказских странствий: он то участвует (вместе с Грушницким) в деле на Правом фланге, то оказывается в Тамани, то перебирается в Пятигорск на все долгое кавказское лето, хотя, в отличие от Грушницкого, находящегося на излечении, не имеет на то никакого формального права. Правда, и сам Лермонтов приехал в назначенный ему Нижегородский драгунский полк уже после того, как "вышло прощение", то есть после перевода в гвардию. Но то — Лермонтов, которому помогало и потворствовало тогдашнее кавказское военное начальство, начиная от командующего Левым флангом А. Вельяминова и кончая самим бароном Розеном. У Розена, конечно, не было особых причин дозволять для опального поручика какие-либо исключения, но вмешался Вл. Вольховский (его начштаба), однокашник Пушкина по лицею, считавший делом чести помочь пострадавшему за Пушкина. У Печорина неформальных прав на послабления нет, как не было их и у остальных "охотников" за сильными впечатлениями, однако ведет он себя так, как вели себя именно эти "залетные птицы" ("петербургские слетки" — так сказано в "Герое…"): живет в собственное свое удовольствие, словно и нет и не было никакой войны…
187
Как выглядела курьерская тройка и как мчала курьерских, рассказывает Е. П. Лачинова:
"Послышался колокольчик. Вмиг тройка влетела во двор: коренная, коротко запряженная, пристяжные в польских шлейках вместо хомутов выходили вполтела вперед коренной. Два колокольчика на пестрой дуге, лошади все в мыле, новая крепкая телега: все показывало, какого рода был проезжий. Лихой ямщик, в красной рубахе, с фуражкой, обращенной козырьком к затылку, подтвердил эти догадки, когда закричал, останавливая тройку:
— Курьерских!
Магическое слово на станциях! Не успел приезжий, сбросив шинель, с видом сильной усталости вылезть из повозки, а ямщик поехать на рысях проваживать тройку, как на почтовом дворе все закипело. Из избы высыпал целый рой ямщиков, кто с мазальницею, кто с хомутом на плече" (Проделки на Кавказе. С. 244).
Как утверждает знаток Кавказа и его историк Е. Г. Вейденбаум, этих "слетков", или "гостей", или "охотников", коренные кавказские служаки называли "фазанами". Чтобы оценить по достоинству меткость метафоры, надо, наверное, представить себе, как выглядела весной, в разгар их "перелета", столица Северного Кавказа, когда и на грязных ставропольских улочках, и за табльдотом у командующего Кавказской Линией и Черноморией, и в единственной сносной городской гостинице (у Найтаки) сходились мундиры всей русской армии, начиная от столичных, гвардейских, и кончая линейными. На фоне побуревшего темно–зеленого (сюртук) и выгоревшего светло–голубого (погоны) гвардейская экипировка смотрелась вызывающе, не по месту и назначению. Особенно бросались в глаза лейб–гусары: они так и напрашивались на ироническое уподобление: самец–фазан со своей интенсивно–красной грудкой редкостного, ну прямо-таки гвардейского "окраса" и золотым оплечьем и в самом деле поразительно похож на гусара, надевшего свой алый доломан! Так похож, что казалось: пернатый красавец и задуман и исполнен природой как дружеский шарж на петербургского военного щеголя! А уж про стайку молодых фазанов–слегков и говорить нечего: они уж точно смотрелись остроумной пародией на сводный гвардейско–кавказский полк, в обмундировании которого со столь затейливой изобретательностью варьировалось разно–красное с золотым!
Впрочем, обыгрывалось не одно лишь внешнее сходство. В недавно опубликованной работе о Грибоедове ("Мы молоды и верим в рай") Н. Эйдельман цитирует фехтовальный выпад Бестужева–Марлинского, нацеленный в петербургских "слетков", правда, более раннего, еще грибоедовской поры "выводка":
"До сих пор офицеры наши вместо полезных или по крайней мере занимательных известий вывозили с Кавказа одни шашки, ноговицы да пояски под чернью. Самые искательные выучивались плясать лезгинку — но далее этого ни зерна. В России я встретился с одним заслуженным штаб–офицером, который на все мои расспросы о Грузии,
Кстати о фазанах.
В очерке "Кавказец" Лермонтов как характеристическую черту армейца "первобытного периода" отмечает отсутствие кулинарной изобретательности — "возит с собой только чайник, и редко на его бивачном огне варятся щи". В этом плане Максим Максимыч оказывается почему-то исключением. Причем обнаруживается это не сразу. При первой встрече, как мы помним, у него при себе нет даже чайника, чаем угощает его странствующий и записывающий офицер ("Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник"). Зато в следующей главе ("Максим Максимыч"), а ее действие происходит спустя всего несколько дней после ночевки в осетинской сакле, открывается, что штабс–капитан "имел глубокие сведения в поваренном искусстве" и доказал это— "удивительно хорошо зажарил фазана" и даже полил его невесть где добытым "огуречным рассолом". Пытаясь уговорить Печорина задержаться на почтовой станции хотя бы часа на два, он соблазняет его тем же кавказским деликатесом: "Мы славно пообедаем… у меня есть два фазана".
Допускаю, что это всего лишь колоритная подробность, попавшая на "дагерротип" в результате случайного смещения "видоискателя", но не исключено, что, дважды задержав наше внимание на реальных, кулинарных фазанах, Лермонтов хотел, чтобы мы вспомнили: слово имеет еще и переносный и очень даже важный — разоблачительный — смысл.
Короче, по–моему, есть все-таки некоторое основание допустить, что Лермонтов не просто позволил себе удовольствие обыграть такое "вкусное", такое кавказское словцо — фазан! Но может быть, и с умыслом вставил его в роман как своеобразное метафорическое зеркальце — для восполнения объема!..
Впрочем, к середине 1830–х "петербургским слеткам" наскучили и очень дешевые фазаны, и пояса под чернью, и даже шашки. У них появилась страсть к куда более опасным кавказским игрушкам.
Приземлившись в Ставрополе, добровольцы, в соответствии со своими намерениями и склонностями, выбирали подходящую экспедицию. Те немногие, кто желал "практически научиться военному ремеслу", просились, как правило, на Левый фланг, где в те годы (с 1831–го по 1838–й) распоряжался А. А. Вельяминов, человек в высшей степени благородный, из старых ермоловцев, и где действительно шли серьезные бои, имевшие влияние на ход "вечной войны".
Истинные же "фазаны", те, кто прилетал на Кавказ в надежде на сильные впечатления и скорые отличия, стремились попасть за Кубань, в распоряжение легендарного Г. X. Засса, прозванного горцами "шайтаном". Вот что пишет об этом кумире петербургских удальцов уже упоминавшийся Е. Г. Вейденбаум:
"Начальствуя кордонной линиею, он имел всегда возможность… предпринимать набеги на неприятельские пределы. Ловко составленные реляции доставляли награды участникам этих экспедиций. Поэтому приезжая молодежь с особенною охотою просила о прикомандировании к щтабу начальника правого фланга. Засс ласкал людей со связями и давал им способы к отличию. За то благодарные "фазаны" с восторгом рассказывали в петербургских салонах о подвигах шайтана… Нельзя отрицать, что Засс был замечательно храбрый офицер, отличный наездник, хорошо знал черкесов… Но, предоставленный самому себе, он дал волю своим инстинктам и обратил войну с горцами в особого рода спорт, без цели и связи с общим положением дел".
Этот особого рода спорт был занятием, не имевшим ничего общего с нравственностью: молодчики шайтана не брезговали даже торговлей головами убитых ими черкесов, а один из закубанских умельцев изобрел что-то вроде "адской машины" для "истребления абадзехов".
Наверняка знал и Лермонтов про подвиги "пришельца от стран Запада" (под этим пышным титулом в "Проделках на Кавказе" выведен Г. X. Засс). Попав в Ставрополь впервые, поэт, поддавшись уговорам родственника своего, генерала Петрова, также попросился "за Кубань". В деле, однако, в ту первую ссылку участвовать ему не пришлось. Год 1837–й был особым: Николай Первый, устав от Высочайшей ревизии Кавказских Пределов, закубанскую осеннюю экспедицию отменил, заменив бранную забаву Тифлисским парадом отборных батальонов Отдельного Кавказского корпуса. А к весенней Лермонтов, приехавший в столицу Северного Кавказа лишь в первых числах мая, опоздал: "фазаны" уже разлетелись по отрядам.
Не привыкший бездействовать, Михаил Юрьевич объездил и Левый фланг (от Ставрополя до Кизляра). Однако для встречи соперничающих героев выбрал все-таки Правый. (Печорин знакомится с Грушницким в деле за Кубанью, то есть под началом у самого "шайтана". Словом, и тут, при выборе и начальника, и рода военной забавы поступает как все.)
Если мы примем во внимание немаловажную эту реалию, нам, пожалуй, и приоткроется смысл туманной, словно бы зависающей в пустоте фразы, той дневниковой заметы, где Григорий Александрович говорит о напряженных отношениях с Грушницким, но не разъясняет их настоящей причины: