Страх и наваждения
Шрифт:
Чтобы подстегнуть слабеющий, готовый сдаться разум, я сдавила пальцами виски. И вспомнила брошюру – самиздат, изготовленный кустарным способом, не то четвертый, не то пятый экземпляр машинописи, полупрозрачный, зачитанный моими предшественниками до ветхости, – помню, я листала ее, запершись у себя в комнате и поминутно прислушиваясь, не идут ли родители; заранее зная, куда, если что, ее спрятать.
Повествование, на мой тогдашний, молодой взгляд, не слишком вразумительное, открывалось размышлением о снах. Точнее, о зыбкой границе между сном и явью, где, по мнению автора брошюры, эти миры соприкасаются.
Такая постановка вопроса не открывала для меня Америки. В моем тогдашнем
Сон – эзопов язык яви.
Автор упомянутой брошюры предлагал иной и весьма оригинальный путь: не толкование предметов и образов, а две цепочки событий, которые разворачиваются параллельно: одна – в «том», другая в «этом» мире, – но движутся в противоположных направлениях. Что особенно меня поразило: обе эти цепочки возникают из одного-единственного события.
В качестве примера такого события автор использовал звонок. Самый что ни на есть обыкновенный. Скажем, звонок будильника. Хитрость в том, что по «нашу» сторону границы он означает пробуждение, а следовательно, конец истории: еще мгновение, и вы проснетесь, но за этот краткий миг, шажок, неподвластный человеческим измерениям (для таких вневременных перемещений не придумано подходящей временной шкалы), сподобитесь стать участником долгой и по-своему, я подчеркиваю, по-своему логичной истории, которая развернется по «ту» сторону занавеса. Но ее исходным, первоначальным звеном (впрочем, назовите, как хотите: провокацией, триггером или знаком того, что ваша потусторонняя история только начинается) будет тот же звонок. Смутно припоминаю, что в «потусторонней истории», которую автор выбрал и привел как иллюстрацию своей мысли, фигурировал церковный колокол, своим долгим, отчаянным звоном возвестивший о начале войны.
Не знаю, насколько точно я вспомнила и воспроизвела прочитанное – скорей всего, за давностью лет, исказила, – но страхи, снедавшие меня, как рукой сняло. Оставив робкие попытки проанализировать свой сон, я отправилась в ванную. Стоя под душем, ловя пересохшими губами тугие прохладные струи, я сгорала от желания досмотреть эту захватывающую пьесу до конца; доиграть свою роль – пока еще бессловесную, но кто знает, что по ходу дела взбредет в голову ее безвестному режиссеру, маячащему во мраке кулис.
Мне ли не знать, какими своевольными могут оказаться персонажи, если их норовят задвинуть куда подальше. На второй, а то и на третий план.
С этой мыслью я закрыла воду, накинула на плечи белую махровую простыню и направилась в комнату, не замечая мокрых следов, которые оставляю за собой. Торопливо оделась. В прихожей, уже надев стеганое пальто, перебрала приготовленные в дорогу документы: загранспорт, ПЦР-тест, банковская карта, билет…
– Мама, мама, ты меня слышишь?
Жалея, что ненароком ее разбудила – хотя и старалась двигаться бесшумно, – я приоткрыла дверь.
– Все хорошо, не беспокойся.
Узкая полоса света тянулась к изголовью ее кровати. Я стояла, захваченная врасплох сильным и необыкновенно острым чувством: я любила ее как никогда – больше, чем когда она вышла из моего тела, а я, еще связанная с нею пуповиной, напряженно вслушивалась, ловя ее победный яростный крик, которым она приветствовала мир, куда являются помимо собственной воли. Как, впрочем, и уходят. По крайней мере, большинство. К которому бесспорно принадлежу и я; в противном случае разве стала бы я придерживаться безумных антиковидных правил, запираться в бункере одиночества; проводить месяцы, да что там – годы! наедине со своими сумбурными мыслями…
Видимо, почудилось. Моя дочь спит. Ее бледная рука покоится на одеяле; ее пальцы – нежные лепестки нераскрывшейся лилии; ее волосы разбрелись по подушке, как стадо коз; ее проворные ноги серны прыгают по далеким сонным холмам. Я стою и смотрю издалека, как из уголка ее губ тянется клейкая слюнка. Губы, источающие мирру ее младенчества, шевелятся; ее тело издает тонкий аромат – я узнаю его из тысячи благовоний; из миллионов других детей. Я помню, как впервые ее обняла.
Мне хочется ее обнять. Но я, улетающая мать, отхожу на цыпочках, не потревожив ее молодого сладкого сна, не имеющего ничего общего с беспросветным сумраком сознания, в котором материализуются страхи. Полоса света, по которой я отступаю, – хлипкие мостки нашей былой близости. Я готова на все, чтобы вернуть себе былое. Если расставание – маленькая смерть, я согласна умереть.
Снаружи, прямо под моей дверью, лежал медицинский респиратор. Настоящий, профессиональный, с высоким уровнем защиты; их носят врачи и медсестры, работающие в ковидных госпиталях: отекшие лица, воспаленные полосы на коже – знаки стойкости и беспримерного героизма.
Судя по неопрятному виду и приплюснутому клапану, использованный. Вчера его не было. И быть не могло: по возвращении из красной зоны все средства индивидуальной защиты утилизируют. Выходит, мне его подкинули? Как записку с угрозой. Я смотрела, завороженная – чувствуя необоримое желание: прочесть.
Теперь, когда события, судя по всему, вырвались из-под контроля, я жалею, что этого не сделала, а нарочито брезгливо (будто за мною наблюдают) подцепила его носком сапога и отбросила подальше – к самому краю лестничного пролета; сделав вид, что меня не проймешь дешевыми угрозами.
Лифт, мой боевой конь, стоял наготове. Стоило коснуться кнопки, как створки разошлись. Из глубины кабины на меня смотрело отражение, бледное, как полотно. Полотняная бледность заливала лоб и щеки, подчеркивая линию скул – превращая мое живое лицо в нечто плоское, графическое. Я вспомнила лица родителей, выбитые на могильной плите.
Мои родители похоронены на Красненьком. Чтобы приобрести на этом кладбище участок, мне пришлось дать тамошнему начальству «на лапу». Скоро пятнадцать лет, как я живу с мыслью, что они лежат на птичьих правах – я стараюсь не думать об этом; мое дело – обеспечить надлежащий уход: обмести снег, убрать опавшие листья; подновить, если потребуется, оградку. Все эти годы я представляла, будто нас разделяет стена. Порой мне даже казалось, будто я ее вижу: высокая, однако не сплошная, составленная из обломков горных пород. Убирая могилы, я старалась до нее не дотрагиваться – хотя и знала, что ее не так-то просто повредить, а тем более разрушить.