Страх и наваждения
Шрифт:
Как бы то ни было, я – на верхней полке плацкартного вагона; все места раскуплены и заняты моими попутчиками. Под потолком зыбким и одновременно напряженным – словно больничным – светом сочится единственная лампочка.
В ее слабом голубоватом свете лица пассажиров казались смутно знакомыми. Притом что я была уверена, что никого здесь не знаю: ни грузного мужчину, который кряхтел, жалуясь на жару, и требовал отключить отопление; ни тучной тетки – лежа на нижней полке, она жаловалась на холод, требуя вырубить чертов кондиционер. Крикливые голоса сплетались в сложный узор – вроде рисунка на обоях в чьей-то, смутно знакомой, комнате: замысловатый орнамент из разводов и завитушек, который – не боясь, что своими криками разбудят нашу
Он материализовался, явившись из крайней завитушки. Шел по проходу, прижимая к широкой груди бутыль от кулера – насколько я могла разглядеть, непочатую. Пытаясь привлечь его внимание, грузный мужчина крикнул, что ни за что на свете не станет пить кипяток. Только я успела подумать: с чего он взял, что там кипяток? – как в перепалку вступила тучная женщина, визгливо выкрикивая, что не выпьет ни глоточка холодной, хоть жги ее, хоть режь.
Проводник в синей форменной куртке повернул голову в их сторону. Я тотчас опознала в нем прохожего, которого – стоя рядом с урной с пустым конвертом в руке – приняла за почтовика, выполняющего особое задание: рыться в бумажных отходах в поисках предателей и изменников. Как говорили во времена моих родителей, врагов народа. И, опознав, отпрянула, вжалась в полку, ясно понимая: на этот раз мне не скрыться за своей героиней; он, ложный почтовик, не упустит возможности вывести меня на чистую воду. Не зря он вооружился полной бутылью.
Между тем голоса спорщиков смолкли. В напряженной тишине, разрываемой моим лающим кашлем, я ощутила тошнотворную вонь, которой несло от проводника. Я чуяла его – как собака чует человека, исходящего липким смертельным страхом. Но, в отличие от собаки, сознавала, как могу использовать его страх себе на пользу. Если проводник поверит, что я несу в себе заразу, он не посмеет ко мне приблизиться. У него не останется иного выхода, кроме как вызвать врачей.
Мои расчеты оправдались. Одной рукой едва удерживая бутыль, проводник пошарил в кармане куртки; раздался длинный, настойчивый звонок (видимо, сработала тревожная кнопка, заблаговременно спрятанная в его нагрудном кармане). В ожидании дальнейшего развития событий я смотрела на нашу четвертую попутчицу, спавшую непробудным сном. Ее сон не потревожили ни яростные крики спорщиков, ни мой надсадный кашель, от которого ходуном ходила полка. Ни верещание тревожной кнопки.
Впрочем, долго ждать не пришлось. Не прошло и минуты, как из-за спины проводника выступили двое. Один худой и высокий, другой маленький и плотный. Оба с головы до ног одетые во что-то белое и обтекаемое, придающее им сходство с шахматными фигурами. Оттеснив проводника, фигуры стояли в проходе, о чем-то совещаясь. Пользуясь возникшим замешательством, я попыталась понять, кто эта странная парочка – пешка и ферзь или конь и слон?
Меж тем, просунувшись между ними и даже привстав от усердия на цыпочки, проводник принялся что-то нашептывать высокому: быть может, объяснял причину экстренного вызова – учитывая неожиданно открывшиеся обстоятельства, вполне простительную; ему ничего не оставалось, кроме как действовать строго по инструкции. Высокий задумчиво кивал, едва заметно морщась и демонстрируя всем своим видом, что ему до чертиков надоели пустые оправдания: мол, все и так очевидно, и двух мнений быть не может.
Наконец, отодвинув докучливого шептуна – скорее грубо, нежели деликатно, – он обратился к своему напарнику (все это время тот стоял, сложив короткие ручки на выпиравшем из-под белого облачения круглом животике), обронив короткую фразу. Судя по интонации, английскую. Маленький толстяк ему ответил – и тоже по-английски. Возможно, им не хотелось, чтобы проводник их понял и влез со своими комментариями.
Тот действительно попятился, свободной рукой зажимая себе рот; объятый ужасом, что ненароком ляпнул что-нибудь лишнее, чем иностранцы не преминут воспользоваться, обернув
Глядя на эту нелепую пантомиму – едва сдерживая смех, готовый вырваться наружу новым приступом кашля, – я вспомнила: то, что по-русски «конь», по-английски – «рыцарь»; «слон» – «епископ». Чему они, собственно говоря, и соответствовали: голову тощего венчал рыцарский шлем с опущенным забралом; а голову толстенького – митра, знак епископского достоинства.
На меня снизошло спокойствие: оказывается, сам того не ожидая, проводник отдает меня в надежные руки.
Дыша свободней и ровнее, я как могла расслабила спину и вытянулась на верхней полке: так им будет сподручнее меня спасти. Подхватить под руки и под ноги, положить на носилки (они стояли в проходе, наготове) и вывезти на платформу, оставив тем самым с носом и самого проводника, и тех, кто стоит за ним.
Почему они медлят? Я открыла глаза и поняла: спасители ошиблись, вместо меня взяли четвертую попутчицу. Хотела позвать их, крикнуть, но как назло на меня снова напал неудержимый кашель. Сквозь пелену боли, сотрясающей ребра, я различила контуры ее тела, накрытого чем-то белым, вроде простыни. Прежде чем высокие носилки стронулись с места и уплыли, я заметила чью-то руку, приподнявшую угол простыни. В следующее мгновение действующие лица, занятые в этой сцене, исчезли.
Все, кроме одного.
В просвете, свободном от носилок, темнела фигура почтовика. Продолжая прикидываться проводником, он сидел на полу, зажав между коленями емкость для кулера, и ковырял пробку, пытаясь ее вскрыть. В перерывах между попытками он бросал на меня косые взгляды, но теперь не испытующие, а лукавые – из-под густых, сведенных к плоской переносице бровей. С явным намеком, что все прекрасно понял, раскусил мои нехитрые ухищрения – и что на этом история не заканчивается; но рано или поздно закончится. И ему даже известно – чем.
Я проснулась от долгого, назойливого звонка. Не открывая глаз, напряженно вслушиваясь, я пыталась понять, откуда он доносится – странный, не похожий ни на верещание механического будильника (да я его и не заводила), ни на нежную мелодию электронного, встроенного в лежащий на тумбочке смартфон.
Меня обступали картины сна. Четкие, будто явь, куда я мгновение назад вернулась, – всего лишь частный случай иллюзорного мира, краткий миг между наваждениями; в сущности, такая же греза, как всякий ночной кошмар. Пока моя рука тянулась к выключателю, я пребывала в уверенности, что и при свете электрической лампочки увижу кряжистую фигуру, кустистые брови, короткие пальцы, колдующие над пробкой, – меня это даже радовало: разве не он – своими лукавыми косыми взглядами – убедил меня в том, что на его счет у меня припасен какой-то хитрый план. Убедил, разбудив мое дремлющее любопытство: мне не терпелось узнать, чем закончится наше с ним противостояние, в которое он, быть может, сам того не желая, втянул две сильные, под стать ему, фигуры – епископа и рыцаря. Тем самым придав диковинному действу черты средневековой мистерии, где нет пространства для импровизаций: ступая на эти скрипучие подмостки, каждый участник представления исполняет строго отведенную ему роль.
То, что первый акт выглядел – по крайней мере, на мой взгляд – сущим абсурдом, чередой несообразностей, ровно ничего не меняло. Тем более что второй акт этой – столь же странной, сколь и опасной – пьесы уже начался. И тоже со звонка.
Вы скажете, таков обычай, театральная рутина. Но что-то мне подсказывало: здесь-то собака и зарыта; и прежде чем действо продолжится, я должна ее отрыть. Собрать разбегающиеся мысли, вернее, их летающие по комнате обрывки – подручный материал, из которого, быть может, не сразу, а со временем, сложится какая-никакая картина.