Страх и наваждения
Шрифт:
– Алё, алё! Куда ты пропала?
– Я… больше не могу разговаривать.
– Почему? – моя подруга переспрашивает сердито.
– Потому что… ко мне пришли.
Судя по настойчивым звонкам, явилась моя дочь. «А вдруг не она?..»
Я стараюсь ступать ровно, как человек, которому нечего бояться – ведь я ни в чем не провинилась; иду, чувствуя внутреннюю покорность: готовность смириться с тем, что ждет меня за дверью. Прежде чем коснуться замка, я прикладываю ухо. Словно это не дверь, а телефонная трубка, моя прямая связь с той, потусторонней
С лестничной площадки доносится разудалая песня:
– И все как будто под рукою!.. И все как будто на века!
Дочь стоит, переминаясь с ноги на ногу. Будто пританцовывает.
– Слава богу! – она восклицает укоризненно. – Думала, описаюсь!
Я поспешно отступаю. Мимолетно клюнув меня в щеку (было время, когда я испуганно шарахалась; было, да прошло; если смерть неизбежна, предпочитаю пасть бездыханной, испив дыхания родного человека), она устремляется в туалет.
Быстрым взглядом, как сетью, я окидываю лестничную площадку – и поспешно запираю. Помедлив, закладываю дверь на крюк – огромный, чугунный, до сегодняшнего дня я ни разу им не воспользовалась. Он достался мне от прежних жильцов – в наследство, от которого я давно хотела избавиться: поменять дверь, поставить новую, железную. Хорошо, что не избавилась…
Шум воды. Дочь выходит из туалета.
– Да что с тобой?!
– Со мной? – я пытаюсь придать голосу рассеянности, сделать вид, будто меня занимает что угодно, кроме ее вопроса.
– На тебе лица нет! – она тянет меня за рукав. – Полюбуйся!
На меня смотрит мое изрезанное отражение – словно мы не в ванной комнате, а в кабине лифта, застрявшей между этажами.
– Ты мерила температуру?
– Вот еще, – я отмахиваюсь. Скорее слабо, чем раздраженно.
Но она не сдается, настаивает на своем.
– Где у тебя термометр? – Раньше, когда мы жили вместе, она сказала бы: у нас.
– Так ты за этим пришла? – на этот раз я отвечаю твердо: пора взять инициативу в свои руки.
Она отводит глаза.
– Я звонила. Но ты не ответила.
– И из этого ты сделала вывод, что твоя мать заболела?
Дочь кусает губы.
– Может… тебе не стоит лететь?
– Это еще почему?
– А вдруг… вдруг ты не вернешься?
Самое время поговорить начистоту, поставить вопрос ребром. Я – человек широких взглядов, готова выслушать любое ее мнение. Выслушать и постараться понять.
– Скажи…
Она поднимает настороженные глаза. Судя по выражению ее глаз, разговора не получится. Во всяком случае, доверительного, разговора без утайки. В ее распоряжении великое множество способов избежать прямых ответов на прямые вопросы. О войне и мире. О мире и войне.
– Ты имеешь в виду, умру в дороге? – упустив подходящий момент, я спрашиваю насмешливо.
В ее возрасте слабо верится в родительскую смерть. А тем более в собственную. Я и сама была бессмертной. Лет до сорока.
Смерть – это то, что случается с другими. Раньше, беседуя с родными и близкими покойного, она лопотала на ученой латыни, отводя глаза от голого факта, лежащего в больничном холодильнике с клеенчатой биркой на щиколотке – накрытого белой простыней. Чтобы убедиться в ее непреложности,
Той шаткой весной, когда, набив закрома макаронами и гречкой, мы сидели на строгой диете слухов, я еще следила за статистикой – к осени поняла: смерть и статистика – та еще шайка-лейка. Пока первая, игриво подмигивая жертве, манипулирует цинковыми наперстками, ее подельница отвлекает внимание на себя: сыплет соблазнительными цифрами, ловко заметая следы.
Здесь, на этом перекрестке, где они, верные подруги, трудятся не покладая рук – обирают нас, беспечных прохожих, – действуют особые правила. Ах, как же горько ошибется тот, кто, проходя мимо с гордо поднятой головой, возомнит, что он ни при чем. Смерть эффективна, как полицейский. Уж если она тебя окликнула, оправдания бессильны: заломит руки, упакует, свезет. Умершие – ее безвестные узники. Мысленно я поправляю себя: не узники, а пленные. Пока идут военные действия, их держат в подвалах крепости; на смотровой башне, притороченный к крайним зубцам, растянут лозунг: «Свобода или смерть». Однажды, когда все закончится, они его прочтут и сделают свой выбор. Кто-то останется в подвале, но найдутся и те, кто выйдет на свободу.
Свобода или смерть.
– Не помнишь, кто это сказал?
– Сказал? – в голосе дочери неподдельное недоумение. – Что сказал?
Спохватившись, я тороплюсь исправить допущенную оплошность.
– Нет-нет, ничего.
– Ну, так что он тебе сказал?
– Кто?
– Не знаю. С кем ты там разговариваешь…
Действительно – с кем? Наверное, с теми, кого пленила старуха-смерть.
Я вижу.
Их тела раскиданы по пустым заминированным полям и проселочным, развороченным взрывами, дорогам. Помогая себе оторванными руками, они поднимаются. Встают с земли. Изумленно озираясь, пленники смерти прислушиваются к ее надтреснутому старческому зову. Тяжело переставляя оторванные ноги, идут по бездорожью, направляясь в сторону крепости. В надежде чуток отдохнуть и продолжить.
У меня нет сил думать о том, каким будет продолжение.
– Пожалуйста, – я растягиваю губы в подобии улыбки. – Поговорим о чем-нибудь другом.
Дочь пожимает плечами.
– О другом так о другом… Хочешь, я помогу тебе собраться? – она подхватывает пустой чемодан.
– Разве ты не торопишься? – я иду следом, пытаясь вспомнить, что еще кроме кофе и сигарет я обычно беру с собой.
– Нет, – она пристраивает чемодан на кушетку. – Я останусь.
– Зачем? – в ее словах мне чудится подвох.
Она улыбается обезоруживающе:
– Чтобы проводить.
Меня преследовало навязчивое видение – язвило мою плоть, являя безумные картины.
Я видела, как игла Адмиралтейства, покореженная взрывной волной, заваливается набок. Я видела, как разводной пролет Дворцового моста, вздыбившись, уходит под воду. Я видела, как, исходя клубами черного дыма, пылает купол Исаакия – как, ухаясь о его подножие, падают каменные статуи; как их обломки – руки, ноги, головы – катятся по ступеням.