Страх. История политической идеи
Шрифт:
Тоталитарные лидеры Арендт, напротив, почти полностью непоследовательны. «Ничто так не характеризует тоталитарные движения в целом и качество славы их лидеров в частности, как поразительная быстрота, с которой о них забывают, и удивительная легкость, с которой они могут быть заменены.» Режимы тотального террора не были организованы как традиционные иерархии — с нитями властей, победоносно указующими на север (наверх). Они не были централизованы, готовы исполнять приказы всегда бдительного и присутствующего лидера. Скорее они были подобны луковице, где каждый слой открывает все новые укрепления власти. Никто из чиновников не выполнял приказания непосредственного начальника. Вместо этого каждый из них был вынужден предугадывать никогда не высказываемые желания лидера. В свою очередь лидер был в равной степени таинствен. Он был уверен, что существует посредством масс, а они — с его помощью, что означало лишь то, что их невозможно различить. Тоталитарное государство не было дискретным объектом: множа ведомства, оно сливалось с темным массовым движением, его продвигавшим46.
Тоталитарные лидеры также не имели аппетита к насилию деспота. Гиммлер был известен своей невозмутимостью при виде крови; Гитлер был верным «вегетарианцем» в своих личных отношениях. Как и их жертвы, тоталитарные лидеры не имели «злых мотивов эгоизма, алчности, скупости, обиды, жажды власти». Сталин и большевики не начинали свои чистки с целью защитить свою власть, преследовать своих врагов или удовлетворить свои желания. Гитлер и его последователи не строили концентрационные лагеря, чтобы стать расой господ, поскольку им «самим было не важно», были они «живыми или мертвыми, жили они или никогда не рождались»47. Тотальный террор не имел какой-либо утилитарной цели. Он приносил разорение в экономике, подрывал национальную безопасность и обычно работал в ущерб своим властителям48.
Согласно Арендт единственная цель тотального террора заключалась в том, чтобы помочь тоталитарным мотивационным идеологиям, вдохновившим его «сделать возможным, чтобы силы природы или истории промчались по человечеству без помех от любого спонтанного человеческого действия». В самом деле, тотальный террор был предназначен не только для «освобождения исторических и природных сил», описываемых идеологией, но также для того, чтобы «ускорить до такой степени, которой они никогда бы сами не достигли». Тотальный террор не должен был поддерживать порядок. Не планировалось, что он поможет Гитлеру в уничтожении евреев или Сталину в проведении насильственной коллективизации. Его целью была ликвидация спонтанности самой человеческой свободы, превращение людей в приводные ремни природы и истории. Для выполнения этих задач людей следовало очистить от всего, кроме самых ограниченных и основных реакций. Это требование применялось и к жертвам, и к мучителям. Концентрационные лагеря не могли допустить существование охранников и комендантов, наслаждавшихся видом или совершением убийств. Если бы лагеря превратились в «парки развлечения для зверей в человеческом обличье», если похотливым садистам позволили бы выйти из-под контроля, движение смерти при жизни замедлилось бы. Освенцим был фабрикой расизма, построенной не для выгоды ее начальников, хозяев и владельцев, но ради самой продукции. «Нацисты не думали, что немцы были нацией господ, которым принадлежал мир, но думали о том, что они должны быть управляемы расой господ, как и все остальные нации, и что эта раса только должна еще была родиться»49. В конечном счете, заключает Арендт, если тем, кто получают выгоду от террора, является само движение, властители террора должны быть готовы к тому, что оружие обратится и против них самих, даже если просто ради сохранения движения. Так и оказывалось. «Процесс может решить, что те, кто сегодня уничтожают расы и индивидов или членов умирающих классов и деградирующие народы, завтра уже приносятся в жертву. Какое тоталитарное правление нуждается в управлении поведения его подданных — так это приготовление к тому, чтобы каждый из них точно подходил к роли палача и роли жертвы. Это двусторонняя готовность… есть идеология»50.
Утверждая, что руководящие тотальным террором разделяли судьбу и характеристики его жертв, Арендт и отрекалась, и расширяла анализ Монтескьё деспотического террора. С одной стороны, она разрушила различие Монтескьё между терроризирующим и терроризируемым, подрывая его рассуждение о том, что террор предназначается для выгоды и удовольствия его руководителя. С другой стороны, она применяла к его правителям тот же анализ, что и Монтескьё по отношению к жертвам террора, утверждая, что тотальный террор превратил обе стороны в бездумных носителей уготованной судьбы. Таким образом, она действительно развивала предостережение самого Монтескьё — что террор был «не тем, чего люди могут бояться, но образом жизни»51. Тотальный террор не был политическим; он не был ни инструментом управления, ни средством достижения целей разрушения. Это было выражением глубочайших побуждений, импульсов человечества, низведенного до статуса животного. Если тотальный террор более ужасен, чем деспотический, то только потому, что Арендт следовала теории террора Монтескьё до ее логического завершения, заявляя, что тотальный террор был своим собственным безличным господином и хозяином, превращавшим такие сильные личности, как Гитлер и Сталин, в самые простые инструменты52.
Как мы увидели, Гоббс, Монтескьё и Токвиль были убеждены в том, что установленные политические принципы более не способны служить основой для политических споров и политических форм и что страх может послужить базисом для новой этики и политики. Каждый теоретик мобилизовывал такие ужасные последствия, как естественное состояние, деспотизм, массовую демократию во имя нового политического устройства — суверенного государства, либерального режима, демократии плюрализма. И Арендт — также. Как она утверждала в «Истоках тоталитаризма» и разрабатывала с нараставшей силой в последующих трудах, Освенцим и ГУЛАГ показали, что
Извлекая пользу из катастрофы, Арендт утверждала, что необходимо признать, что угроза тотального террора более не лежит, как страх у Гоббса, в гипотетическом будущем либо, как террор для Монтескьё, в отдаленной географии. Зачатки тотального террора, как и массовой тревоги у Токвиля были уже здесь, в «повседневном опыте подрастающих масс нашего века». Возможность тотального террора не закончилась бы со смертью Сталина или Гитлера и действительно могла бы «принять» более «аутентичную форму» с их уходом. Ведь когда «побеждает подлинно массовый человек, — пишет она, — у него будет больше общего с дотошной корректностью Гиммлера, чем с истеричным фанатизмом Гитлера, будет больше схожего с упрямой тупостью Молотова, чем плотской и мстительной жестокостью Сталина». Это опасность, «отныне скорее всего оставшаяся с нами»57.
Однако приступая к установлению новой политической морали в тени тотального террора, Арендт осознала проблему, изводившую Гоббса, Монтескьё и Токвиля и которую еще Бёрк, не говоря уже о создателях фильмов ужасов, знали слишком хорошо, — как только к ужасам привыкают, они перестают вызывать страх. Теоретик, который пытается сделать из страха основание новой политики, всегда должен будет находить демона еще более страшного, чем прежний, открывать еще более изощренные, пугающие формы страха.
Выходит, что Монтескьё, стремившийся превзойти Гоббса, вообразил себе форму террора, угрожавшего самому основанию того, что делало нас людьми. В случае Арендт ее окончательный образ чередующихся жертв и мучителей — террора, не служащего в чьих-либо интересах или на чьей-то стороне, даже своих хозяев; мира, управляемого никем и ничем, кроме безличных законов движения — принес и необходимое «радикальное зло», из которого может появиться новая политика58.
Но как ее друг и наставник, Карл Ясперс быстро понял, что Арендт заплатила за понятие радикального зла ужасную цену; она сделала нравственное осуждение преступников тотального террора практически невозможным59. Согласно «Истокам» тотальный террор сделал каждого — от Гитлера до евреев, от Сталина до кулаков — неспособным к действию. И сама Арендт призналась в 1963 году, что «существует распространенная теория, которой я также содействовала» (в «Истоках»), что эти преступления бросают вызов возможности человеческого суждения и взрывают рамки наших правовых институтов60. Тотальный террор может сделать то, что страх, террор и тревога делали для его предшественников — найти новую политику, но поскольку Арендт осознает в «Эйхмане в Иерусалиме», что это было ложное основание, вдохновляющее романтическое ощущение катастрофы, которая в итоге позволит преступникам выпутаться, скрывая суровые политические реалии правления страхом.
В «Эйхмане в Иерусалиме» Арендт радикально пересмотрела эти аргументы — о личности среди масс, об идеологии, о цели и политике террора и о терроре как об основании. Вместо бескорыстной личности Арендт описала нам Эйхмана как честолюбивого карьериста. Вместо разложившейся массы она описала снобистскую партийную иерархию с глубокими корнями в том, что она назвала «респектабельным обществом». Вместо идеологий вторичного содержания, подтверждающих ничтожность личности, теперь она говорила о том, что идеология взывает к чувству собственного величия ее сторонников.
Тотальный террор не был выражением абстрактного движения; он был инструментом конкретной политической цели, геноцида. Эта цель была придумана Гитлером и его дружками и воплощалась такими менеджерами среднего звена, как Эйхман, сотрудниками по всей Европе и лидерами в самом еврейском сообществе. Вместо превращения каждого в пассивный инструмент безличной судьбы тотальный террор превратил всех в своих активных агентов. Главное, что тотальный террор мог не служить основанием новой морали и политики. Он не был «радикальным злом», но симптомом «банальности зла», мелочей, в конечном счете лежащих в основе и сопровождающих ужасное. Настаивая на банальности тотального террора, она стремилась не минимизировать его, но скорее отрицать его моральную глубину, чтобы увидеть в нем не аргумент для нового, но злосчастное упорство старого61.