Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Дом был в трауре. После отца — а затем его похорон, поминок, всех скорбных визитов и церемоний — в доме остался какой-то скорбный бедлам, который мы с матерью никак не могли прибрать. Наша московская квартира и без того всегда казалась мне не в меру пыльной, перегруженной всяческой чепухой, из всех стран света, которую отец с удивительным постоянством вез в дом. Его взгляд на мир, верно, требовал сувениров, но когда его не стало, их убогая цель — лживая самосохранность — стала колоть глаза (так мне чудилось, по крайней мере). Днем я уныло слонялся по комнатам, глядя то на россыпь ракушек из Индии в его кабинете, то на выставку зажигалок и штопоров в буфетном углу, под охраной его фотографии во временных рамках с крепом, уже начинавших коробиться снизу, как от огня (дурной знак!), то на свалку его вещей в спальне, и при его жизни редко видавших шкаф, а теперь распространившихся на все стулья, кресла и на кровать (мать спала в бывшей детской). Тетя Лиза через день бывала у нас, но и у нее как будто тоже опускались руки. Впрочем, как знать? Весь этот хлам, как бы там ни было, скрывал невзначай трагедию вещей нужных, настоящих — каких-нибудь забытых на кухне (уже навек) отцовских очков или часов, словно ждавших его руки, — помогая удержать слезы матери, а порой и мне. Ночь заставала меня врасплох, все с той же горькой задачей в мыслях. Я послушно ложился,

силясь решить ее. Это не удавалось. По спальне распространялся печальный полусвет, вдали и внизу был слышен ровный гул города, казалось, уже утро, но взглянув на часы, я видел тени их стрелок у верхних цифр и вновь бессильно падал в подушку. И все-таки ночью мне было легче. Я был занят на свой лад: я совершал смотр улик.

Что же я, собственно, помнил? Десять минут — мизерный срок. Тонкая жилка у виска — жалкий трофей. Призрачный холод ладоней; своенравный нос (я не мастер эпитетов); драгоценные раковины ушей, украшенных крошкой нефрита; странно прозрачные глаза с зеленью (я думал, что давно забыл их); тугая грудь под платьем — ее-то я отлично помнил… Собирательный образ череды слов для меня, однако, легко оживал к ночи. И вот теперь мне предлагалось поверить, что острый ее язычок, который она чуть высунула (я видел в зеркало), попадая руками в мною поданный плащ, касался того, о чем не смел я подумать, и был так же опытен, как и ее пальцы с лопатками ноготков, о которые я успел ободраться. И ее губы, и рот, и детский, совсем еще детский стан, и она сама, вся, как тогда, в сарае, будто открылась мне вдруг для моих фантазий, сбросив одежду, ибо теперь-то я не сдерживал воображения, а подхлестывал его. Весь арсенал живописцев, ваятелей, мастеров декора, наконец, поэтов и сочинителей всех стран и веков был, так сказать, под рукой, к моим услугам. И как раз по ночам я был вовсе не против в душе, чтобы это все — наш разговор, ее разврат — оказалось правдой; меня не томила, как днем, вздорная мысль о том, что вот, эти шесть лет, пока я блюл чистоту… Впрочем, и днем в этой мысли было изрядно фальши: я блюл чистоту не для Тони и хорошо это знал. Зато по ночам, при некотором порыве чувств я, словно гностик или русский сектант, был способен себе представить, что некая связь между нами так-таки есть. Что подобно тому, как в ряде религий нужно грешить, чтоб спастись, ибо наши дела на земле зеркально отражены на небе, так и моя чистота была на деле контроверзой (теперь весьма для меня сладострастной) разврату Тони — мнимому или былому (тут-то я и впрямь хотел — крещендо, — чтобы он был). Конечно, опять получался вздор, из тех, что Бердяев зовет «фантазмы», возбуждавший, однако, раз за разом мой пыл, — при этом равно бесплотный и бесплодный. Ибо я все равно не мог уже что-нибудь изменить. Зато я мог с успехом всю ночь напролет наслаждаться этой хитроумной моделью (браво, Лже-Василид!) — и вот истоки тех моих поздних бессонниц, чей счет и смысл уже давно утрачены мной. Но тогда сон наконец наступал, и в нем вновь хоронили отца, зеркала были в ткани, и в одном из них что-то скреблось, дергалось, как в «Портрете» Гоголя, словно желая скинуть завесу, и я просил мать дать мне клей, чтобы сладить с отставшим краем.

Конечно, существовали и днем вполне здравые поводы для меня срочно уехать в Киев. Я так и не повидал деда. Я забыл по оплошности свой гардероб у Иры. Строя ночью воздушные планы этого быстрого перелета, я находил вполне уместным выяснить адрес Тониной матери под миловидным, странным предлогом: тетя Лиза, как оказалось, с давних пор хорошо знала Ч***. Но все это таяло утром, между тем август кончался, кончился — и вот уже в синем мундирчике под распахнутой курткой, как раз введенном тогда вместо прежней мышиной формы для малышей, а теперь обязательном всем, даже старшим, я шел по осенней Москве в школу. Был последний учебный год.

Трудно сказать, что, в конце концов, произвело на меня решающее успокоительное действие: школьные ли будни, не оставлявшие, в общем, сил для ночных бдений (а заодно и вводившие жизнь в привычные рамки, не столь уж траурные), или попросту время, которое уже давно норовило бежать все быстрей и быстрей, приобретая отчасти опасный разбег на поворотах, — но только я и впрямь успокоился. Не бушевал по ночам. Не жал (непристойным образом) подушку. И, главное, грезил днем все реже и реже. Впрочем, об этом — о снах наяву — еще нужно кое-что сказать: уже пора это сделать, пусть даже в интересах правды.

Собственно, в уме я решил свою задачу (хотя, верно, многие найдут, что не лучшим образом). А именно: я решил, что, прежде всего, доКиева все было правильно; что при всех благотворных изгибах форм (Пракситель, Фидий etc.) и линий (Бердслей, Маргин и , или тот же бездарный Фуке, или даже невинный Веласкес) чисто механический половой акт, простое соитие недоступно мне. Так, скажем, гимнастика по утрам жизнерадостного семьянина или, к примеру, его же ежевечерний взбрык, который он зовет про себя и вслух словом «брак», — могут быть лишь смутной мечтой для какой-нибудь ночной бабочки, завсегдатая злачных мест. Я не отрицал — упаси Боже! — ничьей чистоты помыслов, связанных с этими вещами. Я представлял орган и венец. Я только считал, что как раз в моем случае смешение плоти(термин аскетов) несет в себе некий особый, возможно, далее профетический смысл, далекий, впрочем, от аскезы, но который, однако, нельзя так просто сбрасывать со счетов, и что мое воздержание — такое долгое и упорное — знак его. В семнадцать лет, я думаю, это простительный максимализм. К тому же я с ним не слишком носился; я просто махнул рукой на Байроса из альбомов любимой моей тети Лизы:

«Затем, что был герой раздет, Попал рисунок под запрет»,

как писал Бердслей своему другу, тоже порнографу, — и занялся английским языком и словесностью. Приведенный стих, кстати (или некстати), — один из первых шагов на этой стезе. Спустя год я поступил в университет.

С благодарностью, как и дом тети Лизы, вспоминаю я эти годы, утро у кафедры, жидкий университетский чай возле прилавка буфета с толстовским названием «Три корочки хлеба», эти самые корочки в железном контейнере, корешки МБА и ту свою новую, особуючистоту, которая тоже ведь может быть мечтой — vice versa — у какого-нибудь метящего в святые юноши после приступа неудержимого самообладания… Со мной, таким образом, все было в порядке. И однако — я, конечно, удержался от официальной регистрации этого факта где-нибудь в медицинском листе — даром для меня прошло далеко не все. Это касалось в первую очередь помянутых мной выше снов. «Не все в них было сном» — откуда-то всплывшая цитата…

Я не вполне уверен — я опять не вполне уверен, — но, кажется, это началось именно после

смерти отца. «Портрет» Гоголя лишь повторил, усилив, романтическую традицию, однако я своими глазами видел иногда, проснувшись утром, что, так сказать, брызги моего сна, словно лужица от чашки кофе, оставались на миг наяву — и уже стремительно подсыхают. Бывало по-разному. То все еще шевелилась занавеска на двери (визит усопших); то рядом со мной постель была теплой и смятой (я обнимал во сне Тоню); то снова зеркало шалило со мной: мое отражение застревало в зеленой мгле, и, если быстро скосить глаза, можно было увидеть весьма странные вещи; то, наконец, в пору моих бесцельных блужданий по разгромленной трауром квартире зеленый сумрак выползал из углов, и я видел — опять-таки краем глаз, — как в нем корчились разные отцовские вещи.

Было бы ложью сказать, что я был равнодушен к этому. Холодный озноб, похожий на тот, что предвещает горячку, окатывал всякий раз меня — и вот теперь, уже студентом, я всерьез боялся любых простуд, не потому, что они вредят здоровью (глупая тавтология), но потому, что уже первый микроб опрокидывал меня в зеленый мир, или, по крайней мере, был способен туда меня отправить.

Тоня как-то была причастна к этому — я не сомневался; но как? Два или три раза я летал в Киев, хотя не искал ее, даже вовсе не делал попыток ее найти или увидеть. Днем я опять — и еще больше, чем прежде, — забывал ее. Она была безразлична мне, я несчетное число раз твердил себе это. И кроме того, говоря всю правду, я недолго оставался на высоте своих юных гордых принципов в отношении собственной чистоты. Разобравшись с метафизикой, я как-то сам собой перестал видеть в них смысл и потому легко преступал их. К концу университета все, что осталось от них, — привычка не продолжать случайные связи дальше тех границ, за которыми они могли быть опасны, то есть в самом деле как-нибудь связать меня. Но в них не было ничего такого, к чему я привык во сне. Или перед сном — чтобы быть точным. И вот эти-то ночные прелюдии во всем их бесстыдстве и разгуле, верно, и были, как думаю, главным звеном в цепи, конец которой терялся в зеленом мире, не желавшем отнюдь отпускать меня. Это была моя Тень — в значении Шамиссо или Юнга. И потому мне лишь стоило промочить ноги, чтобы она дала о себе знать.

Проглядывая написанное, я вижу, что этот пункт — отказ от добровольного, к тому же столь долгого, поста — следует объяснить подробней. Но странное дело: у меня не сохранилось от того времени никаких особенных чувств, ни воспоминаний, более того, вглядываясь назад, в ту смутную и не слишком счастливую мою жизнь, я нахожу себя не столько отдавшимся так называемым удовольствиям, которые, в общем, были, может быть, нужны и полезны на свой лад (об этом после), сколько тщетно пытающимся найти в себе внутреннее равновесие, чем дальше, тем больше ускользавшее тогда от меня. И с этим я ничего не мог поделать. Я вижу печальные одинокие свои вечера, у себя дома, в гостиной или же на кухне, по-прежнему с книгой в руках — словно я все тот же святой Фома, но без прежней радости чтения, — буквы плывут, наливаясь красным, и я уже не в силах отогнать дрёму, между тем сквозь нее прорывается вдруг сознание какой-то странной, будто бы уже окончательной, навсегда решенной кем-то и неизбежной для меня неустроенности в этом мире, причины которой мне не удается сыскать, тем более что ничто как будто не препятствует мне ни в моих делах, ни в планах. Наконец книга валится из рук; я направляюсь в спальню, находя слабое, но зато реальное, живое утешение в белизне моего постельного белья и в удобстве моей кровати, и иногда — эти случаи можно считать за счастье — мне удается тотчас уснуть… Так идет моя жизнь, не предвещая перемен, и я, верно, давно, даже, может быть, навсегда смирился в душе с нею.

Так мне виделась та пора. И действительно: так прошли годы. Я был верен себе сколько мог и настойчиво гнал прочь зеленые искусы. Как и прежде, я почти ни с кем не водил знакомств. Единственное исключение, заслуживающее упоминания, пожалуй, составляет мой бывший школьный, а теперь и университетский приятель, у которого я раза два бывал в доме и который в ответ раз-другой навестил меня. Фамилия его была Штейн. Он был швед по происхождению, даже, кажется, не из простых, но при этом полный профан как в геральдике, так и в гипербореях. Зато его французский был выше всяких похвал: обстоятельство, странно отразившееся на его русской речи, ибо по-русски он говорил с тем удивительно легким изяществом, которое утратилось в наш век, но в котором, поговорив с ним час, я невольно стал подозревать главную тайну русской классической литературы. Однако, если не считать этого, я никогда не встречал более нескладного и далекого во всем прочем от изящества человека. Он нависал над собеседником углом. Его лицо казалось дружеским шаржем на обоих его родителей. Он был, правда, исключительно чистоплотен, в том числе, как я понимал, и в интимных отношениях, так что, почитая себя уродцем, был застенчив до безумия и, понятно, одинок. В этом он составлял мне забавную противоположность, которая — как знать? — быть может, и определила то, что мы все-таки время от времени общались. Он, думаю, был бы для меня идеальным собеседником, когда б к его душевной чистоте, кристальной, как у увальня Гончарова, примешивался хоть на грамм цинизм доктора Вернера; но, конечно, этого не могло быть, и я вскоре уставал смотреть, как он краснеет, стоит мне прочитать свой новый перевод из Верлена, что-нибудь вроде «Я весь в мечтах о девичьих красах..». Он, конечно, и сам был их не чужд, но я (вероятно, довольно жестоко) предоставил ему самому парить средь этих туч на сбой лад, а сам остался в стороне. Мое одиночество, таким образом, и тут ничем не нарушалось. Порой я оставался и вовсе один. Мать чаще, чем прежде, ездила теперь в Киев. Она дольше гостила у деда и всякий раз привозила что-нибудь с собой: то старый глиняный сервиз, то иконку святого Пантелеймона (наследие прабабки), то опять какую-то утварь, знакомые с детства графины в решетках поверх стекла, словно мой лодочный фонарь с керосинкой, то медаль с Мицкевичем из дедовского кабинета, то, наконец, тарелку с Керчью. Ни мне, ни ей очень не нравились — по понятной причине — все эти подарки. Мне они не нравились еще потому, что разрушали детство: тот заповедник, который я совсем не хотел переносить в столицу и который здесь был даже враждебен мне. Я видел, что чужаки — все эти вещи — не приживались на наших полках, как-то с трудом устанавливались на них. Зато потом (как я заметил со страхом) как раз они охотней всего участвовали в моих тайных зеленых играх. И легко попадали в коллекцию моих снов, меняя там свой облик, словно личины из «Вия». Нет ничего удивительного поэтому в том, что наяву мой взгляд прилежно избегал их. Вообще с годами я выработал ряд ходов — что-то вроде профилактики, — которые позволяли мне прогонять Тень или хотя бы держаться подальше от нее. В конце концов, как известно, и время лечит. Но, правда, нужно сказать, я никогда, ни на одну минуту и ни за что не согласился бы признать, пусть даже в виде гипотезы, что история моей второй,призрачной, жизни есть всего только болезнь. Благо на этом никто и не настаивал.

Поделиться:
Популярные книги

Последний попаданец 8

Зубов Константин
8. Последний попаданец
Фантастика:
юмористическая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Последний попаданец 8

Купеческая дочь замуж не желает

Шах Ольга
Фантастика:
фэнтези
6.89
рейтинг книги
Купеческая дочь замуж не желает

Я – Стрела. Трилогия

Суббота Светлана
Я - Стрела
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
6.82
рейтинг книги
Я – Стрела. Трилогия

Последний Паладин

Саваровский Роман
1. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин

Горькие ягодки

Вайз Мариэлла
Любовные романы:
современные любовные романы
7.44
рейтинг книги
Горькие ягодки

Фиктивный брак

Завгородняя Анна Александровна
Фантастика:
фэнтези
6.71
рейтинг книги
Фиктивный брак

Отмороженный 6.0

Гарцевич Евгений Александрович
6. Отмороженный
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Отмороженный 6.0

Законы Рода. Том 5

Flow Ascold
5. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 5

Свет во мраке

Михайлов Дем Алексеевич
8. Изгой
Фантастика:
фэнтези
7.30
рейтинг книги
Свет во мраке

Кодекс Крови. Книга II

Борзых М.
2. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга II

Сын Петра. Том 1. Бесенок

Ланцов Михаил Алексеевич
1. Сын Петра
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.80
рейтинг книги
Сын Петра. Том 1. Бесенок

Довлатов. Сонный лекарь

Голд Джон
1. Не вывожу
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь

Странник

Седой Василий
4. Дворянская кровь
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Странник

Вечная Война. Книга V

Винокуров Юрий
5. Вечная Война
Фантастика:
юмористическая фантастика
космическая фантастика
7.29
рейтинг книги
Вечная Война. Книга V