Страна Гонгури
Шрифт:
– Это верно! – заметил кто-то – бабы наши совсем на торфе надорвались: пора им и отдых дать. Мою вот как забрали весной еще – так до сих пор не отпускают.
– Отставить! – сказал матрос – после победы о бабах и цветочках поговорим. Ну-ка, молодой, спой нам, чтобы воодушевило.
Это было время, когда песни сочинялись не в залах консерваторий, а у походных костров; их пели на привалах между боями, в марше или даже в атаке – шагая, пока вражья пуля не вырвет из рядов; песни эти были не о красоте, любви и прочем – а о славных и великих делах, и о еще более великом и прекрасном будущем, ради которого не жаль погибнуть. Гелий взял гитару – как на каждом привале до того. Все повернулись к нему, приготовившись слушать, или даже подпевать.
Там– Как кому нравится, так и поют! – заметил товарищ Итин – главное, чтобы суть революционная осталась неизменной, ну а что на виду, то как кому удобнее меняй!
– Скоро уж другие песни будут – сказал кто-то из бойцов – как война кончится, и по домам. Это правда, что на Июль-Корани себя не жалели – потому что думали, что в последний раз. А вот поди ж ты – уж скоро осень.
– Не будет больше зимы голодной и холодной – решительно произнес товарищ Итин – говорил я с Вождем перед самой нашей отправкой, и сказать могу – до зимы войну мы закончим. И начнем сразу строить – как в книжке той.
– А что еще Вождь сказал? – тотчас же спросил боец – о революции мировой, о помощи пролетариата? Когда они там нас поддержат, чтобы не все одним тянуть?
– И как с хлебом будет? – спросил другой – сразу хлебосбор отменят? Чтобы по правде – кто больше работал, тот и лучше ел?
– А нас сразу по домам – или еще придержат? Понятно, без армии народной нельзя – но и дома заждались. Закон значит должен быть – кому куда.
Все придвинулись ближе. Горел костер – в далекой, забытой богом степи. А где-то далеко был красный Петроград, где уже строили Дворец Труда и Свободы – такой, как в книге Гонгури. Сто этажей – до самого неба. Залы собраний – где Партия будет решения судьбоносные принимать. Театр – где не пьески слезливые будут показывать, а феерии героические, как революция совершалась. Музей – где не пейзажи будут выставлены, а достижения трудфронта. И конечно, квартиры с госпиталем – для тех, кто ради дела великого здоровья своего не жалели. А на крыше – статуи мраморные, всех борцов за свободу народную, начиная от Спартака. И звезды рубиновые – с электричеством внутри, чтобы небесные звезды затмевали. Дворец, огнями сверкающий, до небес – после грязных трущоб, из прежней жизни.
– Тихо, тихо! – ответил Итин – не все сразу. Говорили мы с Вождем долго, и обо всем. Трудные годы позади остались – но другие дела нас ждут, тоже нелегкие. Но сказать обо всем сейчас никак нельзя, потому что не положено. Не всем подобает знать.
– Мы завсегда за революцию – сказал боец рядом с перевязанным – не выдадим. Неужели и нам – нельзя?
– А вот и не все! – вдруг гаркнул матрос, сторожко всматриваясь в темноту – а ну!
Все расступились, как по команде. На месте, вдруг оказавшемся пустым, стоял тот, кого звали Шкурой. Он был без винтовки и даже мешка, с одной миской в руке.
– Жрать пришел? – спросил матрос – ладно, клади свою порцию, и пошел вон. Последним возьмешь – чтобы людям после тебя в котел не лезть. А посуду общую потом все равно вымоем.
Все поспешно потянулись к общему котлу с кашей. Разговор сразу стих, стучали миски и ложки. Шкура стоял, отвернувшись, и молчал.
– Чего вынюхиваешь? – спросил матрос – ох, попался бы ты мне, когда я в ревтрибунале служил, или в чрезвычайке! Потому как правильно сейчас сказал товарищ комиссар – надо не просто мир новый построить, все эти заводы и города, но и материал человеческий просеять и очистить, как шлак ненужный выгнать из руды. Отличные ребята гибнут, как те сто у моста – как же такие как ты могут живыми оставаться?
Шкура медленно повернулся. Глаз его странно блеснул – будто он плакал. Отчего-то все вдруг разом посмотрели на него. И он сказал:
– Вы пели сейчас – а я там был. Я танк подбил. И последним остался – из ста.
Он смотрел на остальных исподлобья, а все смотрели на него, не зная, что ответить. Сто героев были легендой революции. Легендой – которой все верили. Никто из тех ста – не мог предать.
– Врешь, гад! – сказал матрос.
– Как вернемся, в бумагах проверьте – был ответ – там все записано. Оттого меня и не расстреляли – позволили искупить.
– Ну, ври давай! – разрешил матрос – расскажи, как товарищи все погибли геройски, а ты руки поднял!
– Я танк подбил! – последовал ответ – десять гранат последних осталось, и десятерых нас выбрали, из тех, кто еще не ранен. Я сам вызвался, добровольцем. Все ползли, и под танки, с гранатами вместе, кто сумел – а я прикинул, что и так попаду. Швырнул – и подбил. Я еще на подготовке первый был – хорошо научился гранату метать. Зачем помирать – если можно и танк подбить, и самому живым? Подбил – и вернулся.
– Ты с самого начала расскажи – велел товарищ Итин – а мы послушаем. И решим – можно ли тебе с людьми у костра.
Все раздвинулись еще шире, сели – на бревно, на камень, или просто наземь. Один Шкура остался стоять – на освещенном месте у костра; товарищи смотрели на него из темноты. Миска в руке ему мешала, он положил ее прямо у котла. И заговорил, глядя больше туда, где сидели рядом товарищ Итин с матросом.
– Сто шесть нас было. Рота маршевая, в пополнение нашей Второй Пролетарской дивизии. Все – питерские, с заводов, добровольцы – по мне, чем в цеху загибаться, с голода и работы непосильной, лучше на фронте, геройское что совершить. Провожали нас с оркестром, девчата подарки дарили, всякие там кисеты и варежки. Знамя даже было свое – у роты нашей, как у полка, завкомом врученное.
– Ты по делу давай – сказал матрос – что у моста было, как в плен попал.
– Так я по делу – был ответ – из-за знамени того отчасти и случилось. Шли мы весело и бодро, боялись даже – не успеем: как раз первое наступление наше тогда началось, и белопогонники вроде даже бежали. Путь враги впереди взорвали – так мы с поезда выгрузились, и ждать не стали, к фронту с песнями шли – у костров так же ночуя. Как мы сейчас – не зная, что живыми никто уже из своих нас не увидит.
– По делу говори! – рявкнул матрос – а паникерство брось!