Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
Шрифт:
Справка о включении семьи Шор в эшелон эвакуируемых
Жили в интернате три брата: Юник, Радик и маленький Марк, с неправдоподобными ресницами. Отец братьев, писатель Арон Кушнирович, был на фронте, мать с детьми в Чистополе. Уже перед самым возвращением в Москву Юника призвали в армию. Родные получили от него одно-единственное письмо… Мало кто из призывников той поры (1924–1925 годов рождения) остались в живых. Помню, как перед отъездом Юник сказал: «Не знаю, как я буду убивать людей…» – «Но ведь они фашисты!» – захлебнулась я. – «Не все же немцы фашисты, – ответил Юник, глядя на меня сверху вниз. – Есть и антифашисты, есть и запуганные, и запутавшиеся, и просто военнообязанные».
Сегодня это понимают все, но тогда… О, это не детская мысль. Юник был чуть старше меня, а мне шел семнадцатый год. В нем была удивительная для юного возраста нравственная зрелость. Через много лет мы с его матерью случайно встретились на улице. Она посмотрела на меня взрослую: «Помнишь его?» – и разрыдалась.
Я вспоминала Юника в послевоенные годы, когда пленные немцы сажали на улицах деревья, укладывали асфальт, а прохожие москвичи с беззлобным любопытством заговаривали с ними. Меня это поражало! Но, коль скоро я в этом призналась и как бы продолжая разговор с Юником, не могу не вспомнить Гришу (Грегора), сына немецкого писателя-антифашиста Альфреда Куреллы, и его мать Маргариту Вильгельмовну. Гриша жил в интернате и, как все мы, по нескольку раз в день слушал сводки Совинформбюро. Мы, дети, обсуждали только что услышанное: «Немцы взяли… немцы вошли…»
Ходил по Чистополю молодой человек с оленьими глазами, больной туберкулезом. Ленинградец. Танцор. Самый неустроенный из всех, так как совсем одинокий, не принадлежащий ни к одной группе эвакуированных. У него было так мало вещей, что зимой он обматывался газетами. Никто из сверхобеспеченных писателей, благоденствующих в Чистополе, не поделился с ним одеждой… Он остался в памяти как символ обреченности.
В интернате дети жили сравнительно благополучно. Мы не знали бытовых тягот эвакуации. Крыша не протекала, комнаты отапливались. Да и кормили нас по тем временам неплохо, пусть не досыта. Бывало, что мы обменивали на продукты свои носильные вещи (главным образом то, из чего вырастали). Конечно, по-глупому, по-детски: выменивали не на то, что полезно, а на то, чего хочется… Нас нещадно обманывали, и очень скоро менять стало нечего и ходить стало не в чем…Справка Гедде Шор о том, что она – ученица 7 класса Чистопольской школы
Помню жалкую очередь на рынке за медом. Она состояла из женщин, держащих в руках чашечки, стаканчики, плошечки… Продававшая мед краснолицая «пчелка», не скрывая презрения, примеривалась к очередной посуде: «Еще бы с наперстком пришла!» Но ее раздражение было полностью компенсировано избавившим ее от ювелирной работы известным писателем: он купил у нее всю бочку.
В книге Н.В. Чертовой «Город Чистополь на Каме» есть место, где Надежда Васильевна пишет, как, идя утром на радио, встретила по дороге Николая Асеева, «несшего с рынка две луковки»… Ну, нет! Асеев носил с рынка не «луковки», а гусей. Мы, голодные (хоть и не голодающие) детишки, частенько это наблюдали, гуляя по рынку, как по музею. И как же потешались мы над контрастом – асеевс-кой покупательной способностью и его отрешенно-мечтательным взором, устремленным в небо! Дети любят давать прозвища, я тогда прозвала Асеева – Гусеевым.
Таким Гусеевым он был и с Цветаевой, в ее последний рывок к жизни – приезд в Чистополь. С Цветаевой, адресовавшей ему свое предсмертное письмо: МОЛЕНИЕ О СЫНЕ. Теперь это письмо опубликовано, а тогда слух о нем передавался из уст в уста – вместе с рассказом очевидцев о базарной реакции жены Асеева на эту мольбу…
В Москве нет улицы Цветаевой. Нет улицы Пастернака. Но есть в Москве улица Асеева. Мне показалось знаменательным, что половину этой улицы занимает рынок.
Мои родители, бабушка и сестра были эвакуированы в башкирское село Воскресенское, где находилась художественная школа, в которой училась сестра. Летом 1942 года папино здоровье резко ухудшилось. Он почувствовал, что не перенесет еще одну зиму и настоял на переезде в Чистополь. Он хотел перед смертью увидеть меня, свою младшую дочь. Обо всем этом я узнала уже при встрече. В конце октября они собрались в дорогу. Понимая, что от меня, пятнадцатилетней, ничего не зависит и не желая меня волновать, они не сообщили о своем намерении. Вот что пишет об этом Агда:
«…Холодный осенний дождь сопровождал нас трое суток пути до Уфы. Папа и бабушка ехали на телегах, мы с мамой большую часть пути шли рядом с подводами, по колено увязая в жидком разъезженном черноземе. В Уфе на пароход попасть было невозможно, билетные кассы атаковала толпа. У нас было нечто вроде подорожной – пропуск, выданный милицией, с указанием пути следования. С этим пропуском мама пробилась к начальнику речной пристани в Уфе. В серой, грязной толпе голодных, измученных, отчаявшихся людей вдруг появилась красавица в синем кителе речника. Удивительные бывают встречи! Она, эта красавица, училась когда-то у папы в его консерватории, была пианисткой. Она успокоила, обласкала нас и предоставила двухместную каюту. На четверых это было шикарно, и вообще всё это было чудом.
Пароход «Жан Жорес» отчалил. Медленно проходили мимо нас поросшие осенним лесом предгорья Урала. В сером мокром воздухе раскрывались красоты берегов Белой. Мы разбрелись по палубе. Я принялась искать папу. После мыка и грязи дороги, непрекращающегося дождя, холода усталости – каким удивительным контрастом была чистота и ковровая дорожка в коридоре второго класса. Двери салона были плотно закрыты, но оттуда доносились потрясающие душу звуки траурного марша Шопена. Я осторожно приоткрыла дверь – щелку. Отец сидел у рояля, не видел меня, лицо его было строгим, печальным. Он играл, а я всё стояла, давясь от слез, не смея войти и нарушить этот реквием по себе…»
Итак, семья моя приехала в Чистополь в конце октября 1942 года. Из окна второго этажа я увидела Агду, стоящую во дворе Дома крестьянина. Она вспоминает, как я выбежала к ней, смеясь и плача, как мы обнялись и первое, что я сказала ей: в Елабуге, рядом с Чистополем, покончила с собой Марина Цветаева. Это было сказано в первую минуту встречи, и Агда подумала, что это случилось только что, а не год назад, как это было в действительности.Агда Шор. Чистополь, 1942
Первые три ночи все они провели в Доме крестьянина, в огромном зале, общем для мужчин и женщин. Между койками были узкие проходы, никто не раздевался, ночью под потолком синие лампочки тускло, потусторонне освещали зал. На третий день папа слег в больницу. Бабушка осталась сидеть на своей койке в Доме крестьянина, а мы с мамой и Агдой пошли искать жилье. Но поиски были тщетны. Кто-то указал нам на пустующее административное здание, одну из комнат которого – огромный зал – занимала жена писателя Н. Мама и Агда пошли туда вдвоем. Мама знала Н. по Москве.
Агда так вспоминает об этом, на мой взгляд, примечательном эпизоде:
«…Мы спросили жену Н., не знает ли она о какой-нибудь пустующей комнате в доме. “Все комнаты заперты и не вправе же я впустить вас туда”, – сказала она. И тут же предложила нам двоим ночевать у нее на полу в коридорчике, пока мы не найдем себе жилье. По тем временам это была царская милость. К счастью, разместившись в торце пустого коридорчика, мы физически не стесняли ее. В тот первый вечер мы сидели за столом, пили кипяток. Начались разговоры, рассказы. Собственно, мы были слушателями, точнее – желанной аудиторией. Нам ведь еще ничего не было известно о чисто-польской жизни… Мы с мамой сидели в своих сырых обносках, глаза слипались от тепла и усталости. В комнате над столом висел настоящий уютный абажур. Хозяйка была экстравагантной женщиной, высокого роста, с крупными чертами лица, жесты ее были аффектированы и театральны. Она стремительно двигалась в ярком свете лампы, демонстрируя свои туалеты, а по стенам прыгали страшные тени. Мы как будто смотрели извне на освещенную витрину, отделенные от нее толстым стеклом иных жизненных измерений.
Хозяйка показывала нам свои туалеты. Сумочку она прижимала к бедру, отставляя ногу в тонком чулке.
“А вот эта шляпка – «Я у мужа дурочка…»” На лице изображалась наивность.
“А вот эта шляпка – «Я люблю только своего мужа и больше никого не желаю знать…»” На лице изображалась недоступность.
Я хорошо помню эту сцену и текстуально привожу произнесенные хозяйкой фразы, хотя прошло более пятидесяти лет. Тогда мы редко видели заграничные вещи, и на мамин вопрос, откуда такая роскошь, последовал невозмутимый ответ: сын Марины Цветаевой продавал за бесценок парижские вещи матери после ее гибели.
И она, жена Н., слава богу, успела кое-что купить, кого-то опередить…
О боже! Значит, мы видели сейчас вещи, принадлежавшие Цветаевой, стихи которой, маленькую книжечку “Версты”, мама взяла с собой в эвакуацию, вместе с Пастернаком и Блоком.
Голос хозяйки вывел нас из оцепенения: “Да, мне просто повезло…”Направление в санпропускник Чистополя
Отупение от усталости погасило первый порыв – уйти, не слышать, не видеть! За окном была ночь, ноябрь, мокрый снег. Вокзала, где можно было переночевать, хоть сидя, в городе не было, из Дома крестьянина нас выписали, позволили остаться только бабушке, папа лежал в больнице, Гедда в интернате. Уйти было некуда. Тысячи раз говорилось, как сложен, необъясним подчас человек и как может он сочетать в себе доброе и злое. Жена Н. приютила нас в наши первые бездомные дни, но с каким грубодушием, холодом к трагедии демонстрировала она свои приобретения! Я решилась написать об этом, так как это проливает свет на атмосферу в среде писательских жен (конечно, не всех!), перед которыми в трагические дни после самоубийства Марины Цветаевой ее сын развязал мешок с ее вещами. И как вещи эти были расхвачены за бесценок алчущими дамами, боящимися упустить “счастливый случай”»…
Маргарита Шор-Ивенсен. Радиокомитет. 1941, зима
Проблему жилья моей семьи разрешило жилищное бюро. Мы получили маленькую комнату в полуподвале жэковского дома № 134 на улице Льва Толстого. Это была редкая удача: комната без хозяев! Повезло и с работой. Совершенно неожиданно мама устроилась диктором чистопольского радио, где главным редактором была Надежда Васильевна Чертова. Они с мамой, совершенно разные по биографии и мировоззрению, как ни странно, удивительно легко сработались.
Полгода Чистополь говорил маминым голосом, красоту и благородство тембра которого отмечали все.
Мы очень полюбили радиостудию. Крутая лестница вела на второй этаж, в большую комнату, затянутую золотисто-коричневой тканью, а пол устлан толстым ковром. Там было настолько уютно и красиво, что нам, с детства ходившим с мамой на радиостудию в Москве, казалось, что за шторой родной город.
На студии помимо передач о текущих событиях вечерами устраивались концерты силами эвакуированных актеров, писателей и музыкантов. Писатели, приезжавшие к своим семьям с фронта и вскоре вновь уезжавшие на фронт, успевали выступить на чистопольском радио. Постоянным сотрудником студии был веселый и неунывающий Михаил Шамбадал, читавший свои остроумные репортажи в стихах. Организация вечерних концертов была для радиоредакции подлинной радостью. Талантливые люди, оторванные тяжким бытом эвакуации от своего дела, ото всего, что питает ум и душу, обретали здесь возможность творчества. Чистопольцы с огромным интересом ожидали этих концертов, благодарили при встрече на улицах – в маленьком городке все друг друга знали. Помню актеров Кайранскую и Авдеева, певицу Смирнову-Вишневскую, скрипачку Лунц, пианистку Лойтер и многих других. Борис Пастернак, переводивший в Чистополе Шекспира, читал на радио свои блистательные переводы.
Как-то я пришла к маме на радио и застала там ужасный переполох: осталось четверть часа до уже объявленной накануне встречи с Твардовским (приехавшим на короткое время к семье с фронта), а его всё еще нет! Мама, не дав мне войти, велела немедленно бежать к нему домой, а если встречу по дороге… «А как я его узнаю?» – «Узнаешь сразу – великан с детским лицом, в военной форме».
Эта мамина фраза врезалась в память. Я, наверно, поставила рекорд в беге на короткую дистанцию, когда увидела Твардовского (приметы сошлись!), идущего быстрым шагом. С трудом переведя дух, я велела (!) ему бежать на радио… Он улыбнулся и… побежал.При самых дружеских отношениях Надежда Васильевна и мама много спорили об искусстве. За долгие годы страха люди привыкли не высказывать свои мысли вслух. Хуже того, глубокое проникновение в душу самоцензуры и лжи – как формы выживания – уродовало сознание слишком многих, совершенно подавив внутренние ориентиры. Мама этим грехом не страдала, и директивные ярлычки, вроде «формализма», были для нее пустым звуком. Запомнился спор о Дмитрии Шостаковиче. Но когда впервые по радио прозвучала его «Седьмая симфония», неожиданно потрясшая Надежду Васильевну, – это было, помимо всего, доказательством маминой правоты в недавнем споре. В своих воспоминаниях Надежда Васильевна попыталась (правда, в очень обтекаемых выражениях) описать эту сцену. Она давала нам читать ее в черновике. В публикации же этот эпизод претерпел такие изменения, что вообще утратил всякий смысл: Н.В., потрясенная музыкой, судорожно прижимает к себе портфель, а мама, почему-то улыбаясь, педантично вешает плащ на гвоздь… О чем это? Вся суть осталась за кадром.
Н.В. Чертова и мама уволились с работы на радио 10 мая 1943 года, чтобы готовиться к отъезду. Но тут выяснилось, что городское начальство своевременно не позаботилось об их замене.
Тогда они вернулись на студию и уже без зарплаты продолжали работать вплоть до самых последних предотъездных дней.
И все эти дни ходили мы на кладбище. Мы не имели средств поставить отцу памятник или хотя бы ограду. Местный фотограф сфотографировал могилу со всех сторон, Агда написала этюд акварелью. Недалеко от могилы полуразрушенная часовенка – как примета. Всё здесь было неузнаваемо и не похоже на зимний ужас смерти. Всё так ярко, пышно-зелено, а впереди – Москва и жизнь без конца и без края… Мне было шестнадцать лет, Агде шел девятнадцатый, маме около сорока…
Когда Агда двадцать лет спустя приехала в Чистополь, могилы она не нашла, но по часовенке примерно определила место.
…Шел сентябрь сорок первого. Мы с Юрой Арго гуляли по Чистополю. Я получила письмо из Москвы от отца, в котором был привет Юре и вспоминался давний эпизод – из времен, когда мои родители только поженились. В те поры антикварные магазины назывались «Старина и роскошь». Мама была красавицей, отец же красотой не блистал и был намного старше мамы.
Маргарита Шор-Ивенсен ведет передачу на Чистопольском радио. Справа налево: А. Авдеев, М.Шамбадал, Н.Чертова, Маргарита Шор-Ивенсен, Н.Павленко, двое неизвестных. 1943, зима
Встретив их на улице, Арго воскликнул: «Старина и роскошь!» Мы с Юрой дружно смеялись, подходя к интернату. И тут я увидела идущего впереди нас молодого человека, незнакомого и явно нездешнего. Трудно понять, как я, глядя ему в затылок, сразу, наповал, влюбилась. «Кто это?» – испуганно спросила Юру. «Как, разве ты не знаешь? Цветаева… Елабуга… Ее сын Мур…» Дальше я уже ничего не слышала. Мы продолжали идти вслед за Муром, расстояние между нами не сокращалось. Юрин голос возник так же неожиданно, как до этого пропал, он декламировал Цветаеву:
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут…
Следующие два дня прошли под знаком «не может быть…» Не может быть, что она умерла… Не может быть, что он такой твердокаменный… Не может быть, что я ни о чем другом не могу думать… Я так яростно, рассудку вопреки, не хотела верить в самоубийство Цветаевой, что когда в интернат вошла высокая черноволосая женщина с орлиным профилем, столь не похожая на окружающих, – боже, как я возликовала: конечно же, это Марина Цветаева! Я же знала, что она жива, что это всё чушь, сплетни, слухи! Я не хотела никого спрашивать, я была уверена… Это оказалась, Маргарита Вильгельмовна Курелла, ничем и ни в чем не похожая на Марину Цветаеву. Но не зная Цветаевой, я каким-то шестым чувством угадала ее высокую несхожесть с окружающими, по-детски перенеся это на зримые приметы. …В Чистополе Мур прожил недолго. Добрая Анна Зиновьевна Стонова, старший педагог интерната, стараясь как можно скорей приобщить Мура к интернатской жизни, устроила своеобразные смотрины. Собрала всех старших девочек и пригласила Мура. Все чувствовали себя неловко и натянуто, общего разговора не получалось. Мур высокомерно молчал. Пытаясь спасти положение, Анна Зиновьевна сказала: «Мур, почитайте нам стихи вашей матери». – «Я их не знаю», – ледяным тоном ответил Мур, даже с каким-то вызовом. Между смертью Цветаевой и предложением, сделанным ее сыну – «почитать стихи», – прошло всего несколько дней. Стонова не совершила бы такой бестактности, если бы не была сбита с толку самим Муром: его царственное высокомерие дезориентировало в такой степени, что, казалось, перед нами сидел не осиротевший (так страшно) мальчик, а самоуверенный красавец, сын знаменитой Цветаевой, милостиво разрешающий на себя смотреть… Стонова обращалась к нему на «вы». Это было беспрецедентно: всем детям говорили «ты». Но, обращаясь к Муру, взрослые не могли избежать интонации придворного учителя, говорящего с королем-школь-ником: «Ваше Величество, Вы еще не приготовили уроки.»