Странствие Бальдасара
Шрифт:
— Твои слова меня удивляют… Мне трудно пока понять, могу ли я признать твою правоту, или ты ошибаешься; мне нужно подумать… Я всегда считал это изречение самым прекрасным…
— Если ты ищешь прекраснейшее изречение всех религий, прекраснейшее изречение, когда-либо слетавшее с уст человеческих, это не оно. Это другое, но произнес его тоже Иисус. Он взял его не из Писаний, а просто слушал свое сердце.
Какое же? Я ждал. Маимун придержал на мгновение свою лошадь, чтобы придать торжественность своим словам:
— «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень!»
23
Был ли в словах, процитированных вчера Маимуном, какой-то намек на Марту? Я не переставал спрашивать себя об этом всю ночь. В его взгляде не было упрека, а, может быть, всего лишь намек на приглашение к разговору. А впрочем, к чему мне и дальше молчать, ведь слово Христа освобождает меня в глазах друга и от того малого, что я мог бы совершить, так же как и от моих лживых умолчаний.
Я решил все ему рассказать, все, сегодня же утром: кто такая Марта, почему она сейчас с нами, какие отношения связывают меня с ней и какие не связывают. После той несколько гротескной сцены, случившейся в доме Елеазара, было необходимо как можно скорее перестать скрытничать, иначе пострадает наша дружба. А потом, в этом деле, усложняющемся с каждым моим шагом, мне понадобятся советы уравновешенного и понимающего друга.
Что до советов, сегодня он не слишком щедро их раздавал, несмотря на мою настойчивость, кроме одного: ничего не менять и поступать и говорить так же, как в начале путешествия; но он обещал мне глубже поразмыслить над этим и сказать, если у него появятся собственные соображения, как мне избежать грядущих потрясений.
Меня радует, что он не рассердился на меня из-за моей скрытности и полулжи. Напротив, это его будто бы позабавило. Мне показалось, что теперь он здоровается с Мартой с еще большей почтительностью и с чем-то вроде тайного восхищения.
Говоря по правде, этим поступком она доказала свою отвагу. Я без конца думал о себе, о своих затруднениях, о своем самолюбии, тогда как я не рисковал ничем. А она, в этой маленькой игре она могла потерять все, даже жизнь. Я ни минуты не сомневался, что если бы шурин отыскал ее в начале пути, он зарезал бы ее без зазрения совести, а потом похвалялся бы этим, вернувшись домой к своим. В тот день, когда Марте придется возвратиться в Джибле, даже с бумагой, на которую она так надеется, она лицом к лицу столкнется с той же опасностью.
Достанет ли у меня храбрости защитить ее в этот день?
25 сентября 1665 года.
Сегодня утром, глядя, как Марта — одинокая, задумчивая, грустная — едет на своей лошади в стороне от нашей группы, я решил опять вернуть ее в наш круг и проехаться рядом с ней, как я уже делал несколько дней назад. Только на этот раз я не столько хотел рассказывать ей о своих страхах и надеждах, сколько расспросить и послушать ее саму. Сначала она уклонялась, возвращая мне мои же вопросы. Но я настаивал, чтобы она поведала мне правду о своей собственной жизни, об этих последних годах и о том, что толкнуло ее на ту же дорогу, что и нас.
Если я и ожидал потока жалоб, то не предвидел, что интерес, проявленный мной к ее несчастьям, разрушит плотину молчания этой женщины и на меня хлынет столько ярости. Ярости, скрытой за ее нежной улыбкой, ярости, о которой я раньше и не подозревал.
— Мне все время говорят о конце света, — сказала она, — и думают меня напугать. Но
Люди боятся узреть приход Зверя. Я — я не боюсь. Зверь? Он всегда был здесь, рядом со мною; каждый день я встречала его презрительный взгляд — в моем собственном доме, на улице и даже под кровом церкви. Каждый день ощущала я его укусы! Он без конца пожирал мою жизнь.
И Марта долгие минуты продолжала еще в том же духе. Я привел ее речи такими, как запомнил, разумеется, не слово в слово, а приблизительно. Сам же я подумал про себя: «Боже, как ты, должно быть, настрадалась, женщина, с тех далеких времен, когда еще была беззаботной проказницей, дочерью моего цирюльника!»
На какое-то мгновение я подъехал к ней ближе, чтобы нежно взять ее за руку. Тогда она замолчала, метнула на меня короткий благодарный взгляд, потом опустила вуаль на лицо и заплакала.
Остаток дня я только и думал о ее словах и следил за ней взглядом. Сейчас я больше, чем когда-либо, испытывал к ней огромную отеческую любовь. Я желал ей счастья, но решиться обещать ей это счастье я не смогу. Я лишь могу поклясться никогда не заставлять ее страдать.
Остается признать, что для того, чтобы оградить ее от страданий, я должен или еще приблизиться к ней, или же удалиться от нее.
26 сентября.
Сегодня я рассказал Маимуну, что привело меня на эту дорогу, попросив его сообщить мне с искренностью друга, какие чувства пробудили в нем мои слова. Я не оставил неясностей, ничего не скрыл от него: ни паломника из Московии, ни книги Мазандарани, ни числа Зверя, ни выходок Бумеха, ни смерти старого Идриса. Мне нужен был опытный глаз ювелира, привычный к блеску фальшивых брильянтов и способный отличить настоящий камень. Но в ответ на мои вопросы он задал мне свои, добавив к моим тревогам тяжесть собственных. Или по крайней мере тревоги своих родных.
Сначала он слушал меня, погруженный в молчание. Казалось, словно ничто из моих слов не удивляло его, но с каждой моей фразой он становился более задумчивым и будто удрученным чем-то. Когда я закончил, он взял меня за руку:
— Ты говорил со мной как брат. И теперь моя очередь открыть тебе свое сердце. Причины моей поездки не слишком отличаются от тех, что позвали в дорогу тебя. Я тоже отправился в путь из-за этих проклятых слухов. Против своей воли и понося легковерие, суеверия, церковные календари и мнимые знаки, но все же отправился: я не мог поступить по-другому, иначе умер бы мой отец. Оба мы — ты и я — жертвы неразумия наших близких…