Страшен путь на Ошхамахо
Шрифт:
Уорк, рубивший ветви, тащил их охапку мимо Кубати и, будто случайно, остановился возле пленника – просто для краткой передышки.
– Уо-о, жизнь наша вся в тревогах, – тихо вздохнул он, как бы обращаясь к самому себе.
Не поворачивая к нему головы, Кубати так же тихо ответил:
– Ничего, кто тревог не знал, тот и спокойствия не оценит.
– Что же делать?
Все еще глядя вверх, туда, где невысокий каменистый обрыв над речкой был окрашен нежно-золотистыми лучами заходящего солнца, Кубати чуть слышно пропел:
Грязная тропа, набитая не нами,
К полю приведет, загаженному псами.
И добавил:
– Беги отсюда, пока головой не завяз в дерьме, и можешь надеяться на прощение: кабардинцы добры. Иногда больше, чем надо.
–
…Тихий металлический звон раздался на вершине обрыва, и Кубати увидел засиявший мягким серебристым блеском хорошо ему знакомый панцирь и горевшую на левой его стороне желтую звездочку – львиный лик с такого расстояния был неразличим. Первым после Кубати заметил панцирь Алигот-паша, испуганно вздрогнувший от незнакомого звука. Показывая дрожащей рукой вверх, сераскир пролепетал вдруг осевшим голосом:
– Эта… давайте… Что такое?
– Мой!! – завопил Вшиголовый. – Он! Он самый! Мой панцирь!!!
ХАБАР ДВЕНАДЦАТЫЙ,
не оставляющий сомнения в справедливости народной пословицы, которая гласит: «Мы говорим, что кривой несчастен,
но с нами слепой не согласен»
«Ах вы, маленькие злые негодники – испы! Зачем вам понадобилось прогрызать дырку в моей груди, за чем залезли ко мне во внутрь и что вы там ищите под моими ребрами?!» – «Не мешай нам и не ругай нас. Мы все равно найдем то, что ищем». – «Мучители проклятые! Да я сейчас раздеру руками свою грудь и передавлю всех до единого! Никого не останется из вашего бессовестного племени – ведь все племя собралось тут, у меня в груди, я знаю!» Испы притихли на некоторое время: наверное, совещались, затем продолжили возню с новыми силами: «Вот найдем драгоценный налькут – изумруд, нам известно, что ты его прячешь у себя тут, внутри, и тогда уйдем». – «Да кто же вам сказал, несчастным, что я прячу в груди налькут?!» – «Нам сказала это старая мудрая ведьма Жештео, которая терзает по ночам людей и пьет их кровь». – «Глупые вы, испы! И дуреха наша Жештео! Ведь Налькут – это мой конь, а вовсе не драгоценный камень!» – «Это правда?» Испы снова прекратили возню. «Такая же правда, как и то, что меня зовут Канболет». – «Тогда мы угостим тебя махсымой, которую сварили из проса, выращенного на скале гранитной и высушенного на веревке натянутой, а мед для этой махсымы с Ахмет-горы [80] принесем! Испы тоненько захихикали и пустились в пляс. «Сейчас грудь начну разрывать…» – «Не надо! – в ужасе пропищал самый главный исп. – Вот пришла красавица Эммечь [81] , твоя покровительница; когда ее пальцы касаются твоей груди, мы убегаем в свою подземную страну!» – «Больше не приходите! – крикнул им вдогонку Канболет. – Никакого налькута нет у меня в груди!»
80
остроконечная скалистая вершина, «носить мед с Ахмет-горы» — значит заниматься пустяками
81
амазонка
Открыв глаза, Тузаров увидел красивую женщину и ее большие сильные руки, которыми она мягко и ласково ощупывала его грудь.
– Это ты, моя Эммечь? – чуть слышно спросил Канболет. – А испы и в самом деле разбежались?
– Какие еще испы? – удивилась Нальжан.
– Маленькие злые негодники… – бормотал прерывистым шепотом Канболет, – искали драгоценный камень… в моей груди…
И тогда Нальжан изумленно всплеснула руками и звонко шлепнула себя ладонями по бледным от бессонницы щекам (у кого другого помутилось бы в голове после пары таких оплеух) – ее первое, поначалу тихое и слабое удивление быстро сменилось бурным и радостным потрясением: теперь она ясно осознала, что тяжело и даже почти смертельно раненный витязь приходит в себя.
– Ах, неразумная ты моя голова! Да как же это я сразу…
Бескровные губы Канболета вяло шевелились, Нальжан наклонилась пониже.
– Ты зачем… плачешь?
– Нет, нет, я не плачу, я уже не плачу, – она торопливо вытерла слезы. – Ты узнаешь меня? Узнаешь?
Нальжан показалось, что в тусклых, глубоко ввалившихся глазах Канболета, смотревших на нее с беззащитной детской доверчивостью, вдруг вспыхнул и тут же, через мгновение, погас теплый отсвет улыбки. Затем Канболет сказал отчетливо и спокойно: «Посплю немного», – и закрыл глаза.
* * *
Нальжан оказалась умелой исцелительницей. Никто другой не смог бы вытащить Канболета из тех самых уже готовых было захлопнуться ворот, за которыми – таинственный мрак неизвестности. Есть ли там друз ой мир? Говорят, есть. Но ведь это говорят живые люди, те, кому еще только предстоит пройти «врата смерти». А вот обратно – из ворот – еще никто не выходил.
Она сама извлекла из груди Канболета глубоко вонзившуюся стрелу, сама промывала рану отварами целебных трав, смазывала грудь барсучьим жиром. Всякие травы – и только что сорванные, и высушенные, и истолченные в порошок – доставляла Нальжан легкая на ногу и бойкая на язык старушка по имени Хадыжа (это ей, как мы помним, отдал свою охотничью добычу Кубати).
Несколько дней Канболет был в беспамятстве; Нальжан просиживала у его постели дни и ночи напролет. Сана помогала ей чем могла. И неизвестно, как они перенесли бы гибель брата и отца – особенно в первые дни, – если бы их не поглотили заботы о тяжелораненом.
Жили они теперь в одном из крестьянских домов, и эта простая семья и, конечно, соседские семьи только и старались угодить своим нечаянным гостям. Весть о том, что емузовский побратим очнулся, быстро облетела маленькое селение, и во двор повалил народ. Старики чинно рассаживались на скамьях под навесом, те, что помоложе, собирались небольшими группками у плетня. Нашлось много желающих попасть и в комнату, где лежал Тузаров, но сестра Емуза, обычаю вопреки, никого туда не пускала. «Дайте ему поспать, а потом ощутить прилив силы». С нею не спорили. Сестра покойного Емуза внушала мужчинам этого хабля большое уважение. А ей, молодой женщине, чутье подсказывало, что лишний шум, присутствие лишних людей, а уж тем более «развлекающие» песни и танцы у ложа раненого могут сильно ему повредить. Откуда в ней появилась такая уверенность, Нальжан не знала. Ведь в те времена считалось, что если целыми днями и ночами «веселить» раненого, не давать ему спать – значит, способствовать его скорому выздоровлению.
И все-таки однажды во дворе зазвучала мелодия шичапшины – скрипки. Вслед за ней жалобно запищала бжами – легкая тростниковая дудочка. На ней вообще-то было принято играть лишь во время поисков тела утопленника, но нередко допускалось и обычное, неритуальное применение нехитрого инструмента. В такт зазвучавшей мелодии послышался дробный перестук пхацича – трещотки, сделанной из сложенных стопочкой и скрепленных с одного края дощечек.
Поначалу игрались веселые танцы, но вскоре веселье пошло на убыль. Видно, вспоминали мужчины недавнее кровопролитие, вспоминали, что еще не высохла земля на могиле Емуза. И тогда один из пожилых крестьян начал вполголоса старинный героический орэд, как бы отдавая дань мужеству погибшего. Песню подхватывали поочередно то один, то другой, а все остальные подтягивали негромкими голосами мелодию припева.
Потом крестьянам стало совсем грустно и тогда они затянули печальную песнь о злобном и коварном князе и отважном тлхукотле:
Страшный набег учинил
Карашай, Тотлостанова лютый сын.
Мягко и сладко он жил,
В шелках щеголял гордого князя сын.
Красным ружьем потрясал –
Насечка блестит золотая.
Метко он цель поражал –
Мушка ружья золотая.
А кто без огня
И без ружья бился?
Кто вперед гнал коня
И саблей одной бился?
Кто был в бурке худой
И совсем без кольчуги,
В папахе простой.
И один губанеч [82] без кольчуги?
82
Губанеч (каб.) — подкольчужная рубашка.