Страшный суд
Шрифт:
Готова ли я ко всему?
Все другое уже как счастье. Ничто не может меня испугать. Чтобы она уехала. Чтобы мы расстались навсегда. Чтобы забыла мое имя. Чтобы ненавидела меня, проклинала. Чтобы сбежала от меня. Чтобы у нее не осталось ни одного доброго воспоминания обо мне. С меня хватило бы мысли, что она жива и здорова, что ее не убила моя безрассудная любовь.
Вытаскиваю градусник и поворачиваю на свет. Ртутный столб врезается в мое сердце иглой. Все на том же месте. Ни комбинированные лекарства, ни постельный режим, для ребенка более жестокий чем тюрьма,
Шаловливость угасает и меркнет, игрушки теряют одушевленность. Слабенькие ручки все реже протягиваются к ним. Кукла мишка лежат рядом в постели, но они уже не дотрагиваются и до них. Словно отправляясь в далекий путь, не хочет брать с собой ничего лишнего. И это она, ненасытница, которая стремилась схватить все, что видит, и держать цепко, не выпуская…
Живет в каких-то своих видениях и сновидениях. Потом потухшим голоском мне рассказывает. В этих путаных рассказах все собирается в одну кучу: Вьетнам и Болгария, ее родители и мы, братик и сестричка, вместе со здешними подружками, снег и пальмы, зайчата и змеи, розы и бананы, колыбели и убежища. Все говорят на одном каком-то смешанном языке и все прекрасно понимают друг друга.
И вот образчик ее фантазии: Ха поднялась на небо, подошла к солнцу, и сказала: «Солнце, выйди из облаков, а то дети хотят купаться в море!»
Солнце будто бы кивнуло ей: «Хорошо, Ха!»
Наутро, после продолжительной пасмурной погоды действительно выглянуло солнце. Ха радуется, что оно ее послушалось и исполнило свое обещание. В этот просветленный миг и хочу забыть о ее болезни. Но болезнь не забывает ее. От возбуждения и радости температура поднимается выше.
Готова ли я ко всему? Как буду писать ее матери?
«Дорогая Суан, сестра моя!
Ты подарила мне самую большую радость. Я тебе отплачиваю самой большой скорбью. Я не смогла сберечь ребенка, которого ты мне доверила. Умолкла наша птичка. Не вынесла отсутствия родного солнца. Ты так и осталась единственной матерью ее. Но боль сейчас нас уравнивает.
Нам нет утешения, кроме одного, если это может быть утешением: все любили нашу Ха…»
Ха видит по моему лицу, что ртутный столбик поднялся. Головка ее тяжелеет от какой-то мысли. Спрашивает меня, не заметила ли я когда-нибудь, чтобы она, Ха, наступила на улице на чью-нибудь тень.
Делаю вид, что не понимаю, в чем дело. Но прекрасно все знаю. Ведь Ха всегда меня дергала за рукав, когда мы гуляли по улице и когда я могла наступить на чужую тень. «А то умрешь», — говорила Ха. Она суеверна с той тихой, но непоколебимой убежденностью, с которой на Востоке преодолевают непознаваемое.
Торопливыми шутками стараюсь отвлечь ее внимание. Но ее не собьешь и не проведешь. Она сообщает спокойно:
— Ха умрет.
— Что тебе приходит в голову, Кума-Лиса?
Она мне дает урок достоинства. Сдержанно, без намека на самосожаление, она поручает посадить на ее могилке подснежники, потому что эти цветы она полюбила больше всего. Похожий цветок есть во Вьетнаме. И потом он сам как ребеночек перед другими цветами. И она умирает ребенком. «Цветок милый, цветок красный, цветок с тонким стебельком…» — напевает Ха и покачивает тонкой шейкой.
Страх самый отвратительный из всех обитателей земли.
За несколько дней до моего прихода сюда девственная тишина джунглей была нарушена. Преследуемый американский самолет выбросил свои бомбы перед тем, как вспыхнуть и упасть самому. Летчик спустился на парашюте.
И вот ты, летчик, опускаешься в джунгли.
Они тебя всасывают вместе с парашютом и утаскивают вниз как бурный водоворот.
Ты — камень, брошенный на зеленое дно.
Сама мысль, что ты в джунглях, выбивает почву у тебя из-под ног.
Вытаращив глаза, смотришь и ничего не видишь. Техницизированный ум не может вынести такого зеленого буйства. Сигнальный аппарат в твоей руке не может пробить напластованных сводов.
Береговая линия твоего горизонта в сантиметре от носа. Тебя засунули в зеленую бочку, усеянную изнутри шипами, кишащую насекомыми и пресмыкающимися. Каждое шевеление — укол о шипы, каждое движение руки — новая рана.
Джунгли душат тебя. Муравьи, как черный перец, сыплются на твои раны. Часы останавливаются по неизвестным причинам. Только подкожный секундомер считает твои мгновения среди окружившей тебя зеленой вечности.
Безумным криком ты хочешь пробить зеленые стены. Крик вырывается жалким всхлипом. Кроме змей, некому здесь тебя услышать.
Упавший сюда возвращается в другое время: до кибернетики, до авиации, до бомб, до всего. Джунгли были колыбелью первого человека, будут могилой последнего.
Ночь как дегтем заливает тебя с головой. Ты на земле, но это как бы и не земля. Она мстит тебе за все жестокие открытия, согласованные со смертью, за то, что ты оторвался от ее недр и забыл, что ее суровые законы по-прежнему распространяются на тебя.
После трех суток поисков вьетнамцы нашли этого летчика мертвым. Он задушил себя своими руками.
Мои руки тебя обняли, и у меня нет больше рук, которые я тянула бы к миру.
Болезнь отступила. Ха проснулась и задумалась, сидя в постели.
— Доброе утро, Кума-Лиса!
Не отвечает мне даже взглядом, думает.
— Вставай, Ха!
— Нету Ха, — отвечает девочка вполне серьезно.
— Как так нет? А ты кто такая?
Девочка говорит больше про себя, чем мне:
— Ха, должно быть, умерла. Нету Ха. А это уже — другая…
Я хотела спасти ребенка!
Если любовь тоже может убивать, тогда чем же она отличается от ненависти?
Судный день приближается со скоростью реактивных самолетов, изобретенных зудливым человеческим гением. Он приближается алчными шагами агрессоров, торопливыми военными сводками, нашей нарастающей жаждой к порабощающим нас комфортам, благам цивилизации, вещам.
Но к каждому человеку он приходит отдельно. В разное время и в разном внешнем обличии. Каждый сам себе сотворяет свой судный день.