Страстная неделя
Шрифт:
На тесном лугу сгрудилось около тысячи человек пехоты и кавалерии, но вновь прибывшим волонтёрам по неопытности померещилось, что королевских гвардейцев тут тысячи четыре.
Увидав посреди этой сумятицы крест Людовика Святого на груди одного из эскадронных командиров, герцог подскакал к нему и крикнул:
— Кто разрешил вам сняться с места?
Дальнейшее рассказывают по-разному, по правде говоря, кроме тех, кто был непосредственно около принца, никто не слышал подлинных его слов, а почти все историки повторяют россказни королевских волонтёров, которые с такого дальнего расстояния не могли расслышать ровно ничего. Так или иначе, все увидели улана, который выскочил из рядов и, потрясая пикой, крикнул:
— Да здравствует император!
Герцог Беррийский, весь побагровев, словно его, того и гляди, хватит удар, зарычал в ответ:
— Ступай на место, сукин сын, а не то я всажу тебе
Говорят, что в эту минуту какой-то уланский офицер узнал в одном из ларошжакленовских гренадеров своего близкого друга и торжественно провозгласил, что, хотя бы ему и грозила смерть, он не поднимет руки на француза. По крайней мере так послышалось Сезару де Шастеллюкс, не перестававшему думать о Лабедуайере. Впрочем, все происходившее было донельзя сумбурно, включая и тот факт, что его высочество ткнул обнажённой саблей в грудь бригадира улан, который тем не менее выкрикнул:
«Да здравствует император!» Однако же первоначальное озлобление смягчилось, и герцог обратился к командиру с требованием, чтобы тот отвёл своих улан. Это подействовало куда лучше, чем угрозы, и, пока командир перестраивал ряды и отдавал приказ отступить к учебному плацу, герцог без всякого смысла все ещё приставал к уланам: «Кричите: «Да здравствует король!"» — а в ответ уже с внушительного расстояния услышал: «Да здравствует император!»
Ничего не оставалось, как вернуться в город.
Причин тому, что принцы выступили из Бетюна около четырех часов пополудни, было много. Прежде всего, полнейшая неразбериха, неуверенность в том, отступили уланы на самом деле или нет, затем, были ли они единственным отрядом или только авангардом, за ними, чего доброго, к городским воротам явятся другие войска, но, главное, королевские гвардейцы совсем измотались и выбились из сил, надо было дать им время прийти в себя, перекусить и построиться заново. Вдобавок Мармон не знал толком, каким путём следовать дальше, кого отобрать для эскорта. Затем исчез куда-то граф Артуа. Где же он? В ратуше всполошились, но господин де Полиньяк всех успокоил: граф Артуа в церкви св. Вааста — он исповедуется.
— Счастье, что мы находимся в городе, где все население за нас, — сказал герцог Беррийский своему другу Лаферроне, — это мне стало ясно ещё в прошлом году, да вот взгляните сами — что ни окно, то белый флаг.
По правде говоря, немало флагов успело исчезнуть, и во многих домах женщины нашивали на них красные и синие полосы.
Небо нахмурилось. С минуты на минуту мог возобновиться дождь, гвардейцы смотрели на тучи и на свои едва просохшие плащи. Что им предстоит? Выдерживать осаду города или уходить, и куда? Где сейчас король? Как ни странно, но секрет, который знали чуть ли не тридцать человек, на сей раз не был разглашён, и Тони де Рейзе, например, свято верил, что его величество дожидается их в Лилле. Ему отдали распоряжение, совершенно сбившее его с толку. Отобрать лучших кавалеристов… значит, тех, на соединение с кем ехали сюда, решено здесь и бросить? И во всех ротах та же музыка. Слышались слова команды, перемещали лошадей, пересчитывали солдат. Значит, надо бросать комнату, которую каждый, как всегда на свой риск, добыл себе с утра? Что говорить услужливым хозяевам, недоумевающим, стлать постели или нет?.. Да или нет. Эти три словечка выражали всеобщую растерянность. Позволят взять кареты с поклажей или нет. Все ли оставить здесь или отобрать из своих пожитков лишь то, что можно захватить с собой. Гвардейцы конвоя, кирасиры, мушкетёры, гренадеры поспешно отыскивали кареты — свои или друзей, которым доверили драгоценную кладь.
А потом возвращались, нагруженные свыше меры; если придётся ехать, разве мыслимо все это тащить с собой! И они вступали в переговоры с квартирными хозяевами, доверялись им, заклинали хранить как зеницу ока какой-нибудь ларец, сундучок, ящик.
И вдруг оказывалось, что именно они-то и остаются в Бетюне.
Как? Значит, не едем? Нет, ехать-то едем, только не все. Да что это наконец — едем мы или нет?
Сумятица и растерянность были таковы, что, кроме отряда кавалеристов из роты герцога Рагузского перед входом в ратушу и гвардейских пикетов у городских ворот, ни одна из частей не была в сборе, роты всех родов оружия перемешались между собой, спешившиеся гвардейцы устроили на Главной площади что-то вроде форума, сходились кучками, спорили, расходились, вливались в другие такие же группы. Вокруг ораторов шушукались, сблизив свои медвежьи шапки, гренадеры, а также кирасиры и гвардейцы конвоя — разношёрстная толпа, у которой только и осталось военного что мундиры. Штатские держались в стороне, но даже и в эти для всех решающие минуты случалось, что белые
Одни шепотком, ужасаясь, обсуждали ходившие слухи, другие во весь голос, с возмущением. Горластее всех были те, что помоложе. Они выспрашивали старших, не считаясь с чинами, впрочем, часто соотношение между возрастом и чином было обратное, и всем, почти без изъятия, казалось величайшим несчастьем не быть в числе тех, кто сопровождает принцев. Если уж умирать зазря, так лучше умирать вместе с ними… Но тут речь шла даже не о смерти. Не хотелось думать о позоре, который горше смерти.
Теодор от волнения не мог усидеть у своего хозяина. Он перекинулся несколькими словами с господином де Пра, который уходил со свёрточком под мышкой в караул к Аррасским воротам.
Сам Теодор отправился на Главную площадь повидать кого-нибудь из мушкетёров, но те, к кому он обращался, не более его знали, что им предстоит в ближайшем будущем. Монкором завладела кучка волонтёров, один — долговязый как жердь, другой — маленький, чернявый, с девичьим голоском, третий — кудрявый, с подёргивающейся губой. Больше всего эти молокососы боялись, чтобы их приверженность к королевской фамилии не была взята под сомнение. Они с негодованием говорили о сцене у Приречных ворот. И, захлёбываясь от восторга, описывали геройское поведение его высочества герцога Беррийского. Им хотелось верить, что ещё возможна вспышка верноподданнических чувств, что Франция, как один человек, ещё поднимется на защиту своих законных властителей. Они не могли примириться с мыслью о переходе через границу, о том, чтобы отдать страну во власть Людоеда, но, если так надо, они готовы и на это. «А вы тоже?» — спросил Жерико у Монкора. Монкор потупился. Жерико отошёл прочь.
Он обладал удивительной способностью чувствовать себя в одиночестве среди толпы. Его оттирали плечами, толкали в разных направлениях; отряд кавалерии, криками расчищавший себе дорогу, оттеснил его прямо на батарею, потом он вынужден был остановиться из-за того, что солдаты Швейцарской сотни затеяли ссору с гренадерами, которые вздумали передразнивать их выговор; его отшвырнули вправо, потом влево, под самую башню, когда он стал переходить на ту сторону площади, к «Северной гостинице», где как будто мелькнул господин де Лористон верхом на лошади… а он в который раз задавал себе вопрос, какое ему до всего этого дело. Пусть не для чего жить среди этой своры, так знать бы хоть, за что умираешь! Неудержимее, чем обычно, в нем перехлёстывала через край буйная, нестерпимая жажда расходовать избыток сил, которая, должно быть, и есть молодость и которую до сих пор он утолял бешеной скачкой верхом. Было бы хоть за что умирать… Какая горечь поднималась в нем, когда он вспоминал, что по недомыслию отказался участвовать в походах, где люди по крайней мере сражались. А он сделался солдатом под самый конец, только чтобы бежать! В чем смысл всей этой авантюры? Оставив в стороне нескольких сопляков, которые клевали на любую приманку и вместо всяких убеждений довольствовались верностью Бурбонам, — о чем думало огромное большинство, о чем думали их командиры, перебежчики от Наполеона или эмигранты, снова уходившие в изгнание? О тысчонке-другой франков, которую им удалось захватить, о сундуке с парадными панталонами и дорожным несессером, который они взгромоздили на карету. Противно их слушать. Физиономии искажены страхом. Господи, чего им страшиться? Что их атакуют, окружат, будут держать в осаде…
Ну и что же? На то и война, которую они избрали своим ремеслом. От Парижа до Бетюна они только и знали, что бежали.
Им не довелось увидеть ни единого штыка, ни кончика усов наполеоновского пехотинца. Им было страшно. Что их ранят, что они свалятся в грязь, не найдут крова для ночлега, страшно неравного боя, колющего острия, пронизывающей пули, страшно умереть. И так же, как Теодор, они не знали — ради чего.
На площади выстроилась колонна кавалеристов, и вдруг поднялся крик: «Уезжают! Уезжают!» В самом деле: уезжают гвардейцы конвоя и мушкетёры. «А как же я?» — думает Жерико и пытается пробраться поближе, чтобы узнать у кого-нибудь из всадников хоть что-то. Им руководит дурацкое укоренившееся чувство долга, страх не сделать того, что нужно, хотя в такую минуту и при его умонастроении этот страх — совершенная бессмыслица. Оказалось, что это эскорт их высочеств с Мармоном во главе, две тысячи лошадей при полутора тысячах всадников, остальные лошади запасные. А мушкетёров чёрных и серых было и вовсе сотни три — не больше, те и другие под начальством господина де Лористон: они составляли авангард, а за ними следовало основное ядро королевского конвоя. Экипаж графа Артуа, зеленую берлину с королевским гербом, окружал отряд лёгкой кавалерии под командованием Сезара де Шастеллюкс.