Строчка до Луны и обратно
Шрифт:
— Прыгнул? — со страхом спросил я.
— А как бы я, внук золотой, говорил сейчас с тобой? Да и на свете не было бы тебя… Услышала Глаша, обмерла, руки вверх вскинула. «Прошенька! — кричит. — Пожалей меня!» И сама на траву повалилась.
— А что потом?
— Так мой верх и вышел. Поженились.
— Дед, — спросил я, — а если бы она не закричала? Прыгнул бы?
— Не могло такого быть. Должна была закричать. Она же любила меня.
— А если бы не крикнула все-таки? — допытывался я.
— Да кто ж его знает, — невесело усмехнулся дед. — Ведь
Мне рассказ его здорово понравился. Вот это дед у меня! У кого еще такой есть!
— Ну а дальше? — говорю я деду.
— А дальше история долгая. Прожили мы с Глашей сорок шесть годов, за вычетом двух лет и двух месяцев — это как по причине сильной контузии головы и нахождения в правом боку осколка немецкой мины признали меня полностью негодным к продолжению героических сражений с фашистскими гадами. Из армии списали, ну, а старухе моей, на ее великую радость, даже и в таком сильно поврежденном виде вполне я сгодился. Только в ту пору была Глаша, ясное дело, не старуха, а очень даже завлекательная и душевная женщина она была. Так и жили. В чины я, правда, не выбился — конюхом был, ездовым, а после до нонешнего времени пастухом состоял, но Глаша, врать не стану, в обиде на меня не была и словом никогда не попрекнула. И прожили мы с ней эти сорок с лишним годов, как один день. В мире, в согласии, а уж говорить-говорили и все никак наговориться не могли. Я тебе, внук золотой, так скажу: если бы все слова, что мы с Глашей друг дружке сказали, написать бы в одну строчку, то протянулась бы эта строчка до самой Луны, кругом нее обвилась три раза и опять бы вернулась на ту же нашу землю.
— Ого-го, строчка! — сказал я. — Миллион километров, наверно! И все языком!
— Не языком, Петруша, а сердцем. С любимым другом сердце говорит. А язык только помогает. Тут уже его не остановишь. Губы да зубы — два запора у языка, да и те не удержат.
— Дед, — я улыбнулся, — а ты сколько мне сейчас наговорил? Километр будет?
— Да кто ж его знает, может, и будет.
— А ты сердцем говорил?
— Сердцем, Петруша, — сказал дед. — Думаешь, не болит за тебя сердце? Болит. Ехал сюда, и знать не знал о твоих заботах. А тут, видишь, дела какие сурьезные. Сколько ниток напутано. Попробуй найди конец… Ладно, мой хороший, посуду пока уберем. Я мыть стану, а ты на полку складывай.
Прибрали мы на кухне, я и веником на полу еще подмел. Ведро было полное. Я пошел на лестницу, к мусоропроводу. Иду, а сам все думаю про то, о чем дед рассказывал. Особенно, как с колокольни он чуть не сиганул. Это, значит, по-настоящему любил. Не то, что я. Мне даже обидно стало за себя.
— Дед, — вернувшись с пустым ведром, спросил я, — а Кира ничего-ничего про меня не сказала?
Он лишь руками развел:
— Не сказала, Петруша. Только ведь, знаешь, какое тут дело — посмотреть надо, отчего не сказала. Я так понимаю, что от боли. От сердца. Сердце в горе молчит, в радости говорит.
— Дед, а будет она со мной разговаривать?
— Того не знаю. Попробуй.
Попробовать? А что, если
Я вышел на солнечный балкон. Далекая вертушка на белой палочке быстро крутилась. От легкого ветерка работал пропеллер и на моем балконе. Это мне придало уверенности. Я отыскал в ящике круглое зеркальце и сказал деду:
— Я пошел.
Наверно, по моему лицу дед понял, что я собираюсь делать:
— Иди, Петруша. Хорошо поискать — в любом мотке конец сыщется…
Я уселся на доске песочницы и, достав из кармана зеркальце, навел светлый круг на балкон Киры. Если она в комнате, то должна увидеть. На потолке будет свет.
Все правильно я подумал. Через несколько секунд на балконе появилась Кира. Я помахал рукой. Она постояла, постояла, и ушла. Теперь я уже не понял: что бы это значило? Выйдет? Но в ответ она не помахала. Или не хочет разговаривать? Подождал минут пять — снова достал зеркальце.
Она долго не показывалась. И я не отступаю, навожу зеркало, дрожит на ее балконе светлое пятно. Опять вышла она. Я опять рукой. Она, кажется, пожала плечами. Ушла. Что это значит? Все-таки решила спуститься?..
И верно: теперь я увидел ее в дверях подъезда. С крыльца спускаться она не стала. Я быстро подошел, взбежал на ступеньки и, придав как можно больше решительности и уверенности своему голосу, сказал:
— Здравствуй, Кира!
— Здравствуй. — И ничего не шевельнулось в ее лице.
— Я к тебе пришел, — сказал я.
— Вижу.
— А разговаривать со мной ты не хочешь?
— О чем?
— Обо всем.
— Это с какой стати? — В ее больших серых глазах, с чуть изогнутыми у носа уголками, даже не проскользнуло усмешки.
— Кира, ты совсем-совсем не хочешь со мной разговаривать?
Она куснула верхнюю губу, изогнула ровную бровь с тысячью темных волосинок, но так ничего и не сказала.
— Кира, у вас чердак открыт? Там железная лестница должна быть.
Она пожала плечами.
— А в нашем подъезде чердак открыт. Кира, я сейчас побегу на чердак и вылезу на крышу.
Она наконец разжала губы:
— Зачем?
— Вниз прыгну.
Она посмотрела мне в глаза и усмехнулась.
— Серьезно говорю, — сказал я. — Прямо на асфальт упаду.
— Зачем? — опять спросила она и тут же с тревогой добавила: — Ты правда собирается прыгнуть?
Из подъезда вышла женщина с ребенком на руках, но я даже не обратил на нее внимания:
— Думаешь — не прыгну?
— Петя, что с тобой? — вдруг сказала Кира и покраснела. — Тебе плохо, да?
Я лишь кивнул. Мне показалось, что могу заплакать.
— Что же ты ничего не говорил мне?
— Я говорил. Ты же помнишь?
— Да, правда, — сказала Кира. — Но я думала… А почему ты еще раз не пришел?
— Я пришел. Видишь.
— Да, пришел. А я думала — уже никогда не придешь.
Из дверей вышел малец с куском булки и внимательно оглядел нас.
— У тебя есть время? — спросил я. — Чего мы здесь стоим?