Струна и люстра
Шрифт:
— А чё такого! Если мне нравится…
Не мог же я признаться, что неизвестно откуда взявшаяся фраза «белые башни города» часто повторялась у меня в душе — и когда рисовал, и когда бродил по заросшим улицам, и когда с левого берега Туры смотрел на речные откосы, на освещенные утренним солнцем крыши и колокольни (те, что все-таки уцелели в суровые тридцатые и сороковые годы). Смотрел с таким вот греющим душу ощущением: «Это все мое…»
Кстати, не все башни были белыми. Я включал в понимание моего Г о р о д а и узорчатую пожарную каланчу, в ту пору украшавшую здание музея, и красную колоколенку костела, и кирпичную часовню на улице Республики, и невысокие башенки деревянных особняков на старинных улицах, и кирпичную водонапорную башню, что возвышалась посреди обширной площади, где мы, мальчишки, часто гоняли футбольный мяч. Кстати, среди моих приятелей
— Ну да, наверно раньше она была частью старой крепости, а потом уже ее приспособили для водопровода…
На компромисс меня толкнула не боязнь ссоры, не опасение прослыть «шибко умным», а ощущение, что нельзя разрушать сказку. Известное творческим людям утверждение, что «правда искусства выше правды житейской», мне тогда еще не было известно, однако его интуитивное понимание жило в душе. Так же, как и понимание, что во вселенной может существовать множество параллельных миров. В самом деле, в пыльной от жары и слякотной от октябрьских дождей, скучной от ежедневных школьных уроков Тюмени высокая кирпичная башня могла быть обыкновенным хозяйственным строением. Но в Г о р о д е, который постоянно существовал над привычными заборами и водокачками, эта оранжевая от закатных лучей башня-чудо вполне могла оказаться пришельцем из сказочной старины. И я имел право отнести ее к тем б е л ы м башням, которые украшали мою н а с т о я щ у ю Тюмень…
Дотошный читатель вправе упрекнуть меня: «А чего это ты голубчик все о башнях, да о башнях? Известно ведь, что город — это прежде всего его люди…»
Конечно, это так. Я с благодарностью помню всех: и приятелей с улицы Герцена, и одноклассников, и своих замечательных учителей, и кондукторш на лодочной переправе через Туру, и горбатого возчика Костю, который на служебной пролетке вез меня, заболевшего скарлатиной, от дома на Нагорной в больницу… И клоунов нашего замечательного деревянного цирка… И молоденькую продавщицу Таню, которая однажды (в пору хлебных карточек и очередей) угостила меня, пятилетнего, тоненьким ломтиком хлеба… И городского сумасшедшего дядю Фуню. Он — худой, сутулый, в разболтанных ботинках, в полинялой гимнастерке и сползающих галифе, из-под которых торчали завязки кальсон, — рысцой двигался по деревянному тротуару улицы Герцена, а мы — бестолковые пацанята — боязливой стайкой догоняли его и голосили:
Дядя Фуня Николай, Зацепился за трамвай! А трамвай-то дернул, Дядя Фуня…Или еще что-то в этом роде… Дядя Фуня иногда оглядывался и делал к нам ныряющее движение, словно хотел погнаться. Мы с визгом уносились прочь. Ох и дурни были. Прости нас, дядя Фуня… Тем более, что и трамваев-то никогда в Тюмени не водилось…
Да, много людей было вокруг… Но помню я их неотрывно от заросших густыми травами улиц, деревянных домов с дымниками на трубах, высоких тополей и белых башен, подымавшихся над заборами, о занозистые доски которых мы часто рвали штаны…
Когда вспоминаю широкий двор на улице Герцена, игры в мушкетеров, в городки и в чехарду, неизменно встает в памяти и башня Спасской церкви, которая постоянно видна была над забором, сколоченным из горбылей соседом Иваном Васильевичем. Белая башня в безоблачной синеве или на фоне грозовых (тоже синих) туч. Двор наш в те годы казался мне центром мироздания. Но колокольня Спасской церкви (я считал ее похожей на маяк) была «еще больше в центре». Я воспринимал ее как некую композиционную ось вселенной. И в начальной главе книги «Тень Каравеллы» — своей первой автобиографической повести — я написал именно про нее: «Синее и белое»…
Я помню, как в начале пятидесятых деловитые мужики спиливали с церкви уцелевшие маковки и заколачивали досками громадные арочные проемы колокольни. Башня теряла свою легкость, превращалась в глухое строение. Потом ее выкрасили в жидко-коричневый цвет… Смотреть на это было тяжко.
С той же тяжестью, уже взрослым человеком, я смотрел, как убирают верхушки с великолепного Покровского собора в Севастополе. Он не похож был на тюменскую Спасскую церковь, но горькое ощущение было то же…
Здесь я должен сказать о Севастополе. О городе, который с шестидесятого года стал для меня таким же родным, как Тюмень. Я мечтал увидеть Севастополь с семи лет, когда впервые прочитал о нем книгу «Малахов курган». И увидел наконец. И понял, что он для меня т а к о й ж е, как Тюмень. Казалось бы, совсем непохожие города, но в моем сознании они слились в единый Г о р о д, который всегда помогал мне жить и писать книги. Родная улица Герцена словно напрямую соединилась с севастопольской Шестой Бастионной, с Артиллерийской слободкой, со скалистых откосов которой виден Херсонес и переулки, ведущие к яхт-клубу. Там мои друзья, там океанская яхта «Фиолент», на которой я впервые испытал под парусами жуть и радость морского шторм…
Ну да, все это соединение было внутри меня, в моем воображении. Но в конце концов случилось чудо. На недавний день рождения приехали гости — люди из Тюменского университета, и от них я узнал, что тюменские ученые накрепко связаны с Севастополем, с Херсонесом, сделали там множество археологических открытий — среди тех скал, на тех заросших сурепкой и полынью пустошах, где множество раз бродил и я, отыскивая в камнях черепки эллинских амфор и осколки чугунных бомб и гаубичных снарядов… Я узнал, что город у моря дорог этим людям так же, как и город на берегах Туры. И тогда Тюмень и Севастополь еще сильнее укрепились в моем сознании, как два конца одной оси моего внутреннего мира (чуть не написал «моего творческого мира», но это звучало бы, наверное, чересчур претенциозно)…
Гости из Тюмени привезли в подарок картину художника Ивана Станкова «Старая Тюмень». На ней утро конца апреля или начала мая 1900 года. Длинные тени на немощеной дороге, первая травка у фундаментов и заборов, и кажется даже, что ощутим запах набухающих тополиных почек. Улица Иркутская (которая нынче зовется «Челюскинцев»). Дома на ней те же, что в пору моего детства, да и сейчас они сохранились. А в центре полотна — моя любимая Спасская церковь, освещенная утренними лучами…
Цепким взглядом я замечаю, что не все детали верны, что есть какое-то смещение в пространстве… Но это же не фото, а полотно художника! И оно дарит мне именно тот Г о р о д, который всегда внутри у меня. Белая башня словно приблизилась к мальчишке, остановившемся под ней, чуть пригнулась к нему, как добрый великан («Я тебя помню…»). Картина большая, и теперь, когда я вскидываю глаза от клавиатуры компьютера, старая улица по-дружески обнимает меня. Я знаю, что если сверну за церковь — окажусь у своей школы номер девятнадцать. Если пойду вперед — попаду на улицу Герцена. Если зашагаю назад — вскоре окажусь у старинного деревянного дома, в котором много лет жила самая замечательная учительница в Г о р о д е Надежда Герасимовна Мусько. В пятьдесят шестом она выпустила в люди наш десятый класс «В», и, уезжая из Тюмени, я подарил ей
на память альбом со своими неумелыми стихами… А потом я выйду на обрывистый берег Туры и увижу заречные дали. Такое вот волшебство искусства.
Смотреть на картину вдвойне радостно от того, что я знаю: когда-то изуродованная Спасская церковь теперь стала такой, как прежде. Такими, как прежде стали и Покровский храм в Севастополе, и Владимирский храм над желтыми скалами Херсонеса… Ось между двумя м о и м и городами окрепла не только в моем воображении, но и наяву…
Еще о белых башнях. С детства мечтал побывать на какой-нибудь из Тюменских колоколен. И вот лет двенадцать назад выпускник моей «Каравеллы» и мой друг, журналист Костя Тихомиров (как горько знать, что его уже нет на этой земле, вечная ему память) повел меня на башню церкви Петра и Павла в Свято-Троицком монастыре. Там — могучие колокола, шум голубиных крыльев, близкие купола и башни, летние облака в синеве, панорама города над высоким берегом, колокольни Знаменской и Спасской церквей… Я смотрел и чувствовал себя мальчишкой, забравшимся сюда без спросу и ощутившим себя в полете над городом. И, конечно, опять вспомнил детство. Мамин рассказ об этом монастыре. Точнее, один эпизод военного времени…
Мама работала тогда в военкомате, ведала пионерскими лагерями и обеспечением семей фронтовиков скудными «дополнительными льготами». Например, распределяла так называемый «утиль» — присланное с фронта потрепанное и дырявое обмундирование, которое после починки можно было носить, можно было пустить на пошив ребячьей одежонки. Под склад утиля приспособили пустующий Троицкий собор, мама там однажды распоряжалась разгрузкой. И увидела на покрытой потемневшими фресками штукатурке след автоматной очереди.