Стужа
Шрифт:
И уж ни одного разрыва. Да что это?! Качаюсь на корточках, память как отшибло.
Сел на ящик, лицо ладошками обтер. На бровях — роса, на щеках — роса, на ресницах — роса. Горбыль, ящики, цинки и я сам — в щепе, брызгах, грязи. Подняться к бойнице нет сил. В ногах слабость, ровно после горячки али с перепоя. Опять артиллерийский налет!.. В самый раз для согрева и укрепления нервов.
Сижу. На ночь глаза пялю. Погодя винтовку осмотрел. Бойницу штыком от грязи освободил. Приладился — и выстрелил, а гильза не вылетает. Что там?! Затвор у СВТ не разбирается. Я — за гранаты: выложил. Хоть чем-то оборониться.
Ракеты жирные, медленные.
И не знаю, сколько стою.
Болтаюсь из стороны в сторону, придремываю. Воняет от меня керосином. В ботинках вода хлюпает, купнулся в ледяной, ядрена капуста! Чувствую, приткнусь сейчас где попало и засну. А нельзя — ребят предам. Я лопатку в землю вогнал. Засну и, как есть, мордой в черенок ткнусь. Сразу прочухаюсь… Не долго, однако, мыкался. Сенька обрадовал: велел сказать Лещеву, что я больше не часовой, что могу, коли получится, вздремнуть.
«Дай, — думаю, — закурю». Скрутил цигарку, наслюнявил: всё чин чином. Встал на колени. Отсвета от спички не углядишь. Полкоробка извел, одна все же вспыхнула. Сколько ни затягиваюсь — не тлеет газета. Мокрый я — ни сухой нитки, отчего ей гореть, лярве! Сам все о зажигалке мечтаю, пропаду без нее.
Самый близкий труп — метрах в пятнадцати за бруствером. Наш… в атаку спешил. Правая рука — на груди, в маскхалате запуталась. Маскхалат и рука пулями в лохмотья исклевана, а голова невредима. Лоб высокий, чистый, с волос — сосульки бахромой. В глазных впадинах — снежок… Все время шепчу ему:
— Не обижайся, друг. Настанет час, честь честью похоронят…
Эх, парень, парень… Рядом — коротышка. Голова — под снегом. Ниже, пояса туловища вообще нет. И кто он, наш иди немец, по жетону определят: как есть, голый. Кожа на спине — желтая, в черных подтеках, видать, осколками порвана…
Дальше, на боку, — немец, пожалуй, под меня ростом. Мужик из ладных. Колени поджал, руки у груди. Черный подшлемник до бровей. Каска белая, неприметная, ремешком на подбородке затянута. В обшлаге шинели — полоска бумаги. Аккуратно все на нем…
Как наш — не обознаешься, обязательно в обмотках или валенках. Лежат кто в шинели, кто в ватнике, кто просто в гимнастерке… Шибко завидую я валенкам, хоть и не постоишь в них сейчас: вода.
В борозде напротив Гришухиной ячейки — немецкий офицер. Совсем пулями нетронутый. Руки вперед вывел, как есть, лицо прикрывал. По шинели — ледок и снежная крупа. Без каски. Волосы ежиком. Ледок их сплавил. Седые-седые. Наелся ржевско-смоленской грязи…
И куда ни глянешь — в снежной мокрети, ледке, глине и аккуратные, в обмундировании, и в тряпье, и заголя… трупы, трупы…
Свихнешься — ну целый день перед глазами. И с каждым часом, глядишь, новый лезет из снега. А коли артналет — наколечит их, наново накидает. Очень действует это. И водяная пыль трупной гнилью напитана. Мутит, одним словом…
Холод на свой манер мысли поворачивает. Не сбрезговал бы, взял там одежу. Она им ни к чему, а я пропадаю, застыл. Отполоскал бы, подсушил — и на обогрев себе. Ну совсем неживой. И ежели двигался бы, а то сутки напролет без движения, крючком… Выскребываю отводы под бруствером —
Смрадно задувает ветерок. Прижимаюсь к стене, ветерок обходит, не так зябко. Резко, звеняще подрезают воздух автоматные очереди. Воды — залейся, а не похлебаешь: из-под трупов и нашего навоза. Ни разу толком не напился, ядрена капуста! Аж язык сохнет…
По стенам — беловатая подвальная слизь: тоже к теплу. Все к теплу: и туман, и плесень — тепла вот нет только.
Начальство — у стены, против моей ячейки. Головами на пули крутит, лбы морщит. Настил под ними осел, вода полощется, хошь ноги поджимай. Они, правда, в сапогах. Лица невеселые, в грязной щетине. Под глазами — мешки. И старшина при них. Мужик он, видать, хваткий и тертый, так и пружинит.
Спрашиваю:
— Что это за ночные взрывы, товарищ майор?
Погожев в шинельке под ремнями, на груди бинокль, кубаночка лихо заломлена. Смотрит на комбата, недобро смотрит. Глаза светлые, круглые, бесстыжие, однако запавшие. Не до баб ему — это точно.
Седов объясняет:
— Часть минного поля сдетонировала на шальной снаряд.
Ватничек на нем замасленный, шапчонка куцая, не первого срока. Однако петлицы кубарями наружу.
Говорю:
— Поостереглись бы, товарищи командиры, за петлицами тут особый надзор.
— У меня несколько бойниц под огнем, — докладывает Лотарев. — Насквозь шьют, сволочи! Снайпер тут у них… Один или несколько — не поймешь.
У Лотарева лицо невеселое; как застыло в одном выражении, так и не меняется. С Солнечногорска это у него, как в армейское обрядили и на взвод поставили. Из техников он, по электричеству. А нынче наш ротный. Глядишь, войну и генералом кончит, тем более член Партии.
— Пересрали вы все тут. — Погожев меня из ячейки выставил — и к бойнице: долго смотрел. После повернулся к Седову: — Научу батальоном командовать! Силантьева в трибунал.
Ноздри от гнева широкие, дышит шумно. Крепко от него потом разит. И повел за собой командиров. Горбятся — как есть, в один рост с Лотаревым. Все правильно, так сохранней. Уходят — и скороговорка Седова:
— Какая здесь может быть линия боевого охранения, где?
Старшина задержался, сует мне газетку для курева. У меня аж слезы. Ах ты, Софроныч!..
Они уже за Гришуху ушли, а все Седова бас порыкивает, не отговорится никак комбат.
Лейтенант Силантьев — командир соседней роты, физкультуру преподавал в школе, отличный мужик…
Сучок ощупываю. Спасибо тебе, родной, жизнь спас. Глажу его. Жить останусь — век помнить буду… Жду, совсем уйдут — тогда и курну. Ну, Софроныч!
По всей траншее капель. Под настилом вода — тухлая, загаженная, влажное обмундирование не согревает. Свитер бы, как у Погожева. У него под гимнастеркой — свитер, серый ворот на стоечку гимнастерки завернут. Ему можно быть чистеньким. Вон, подворотничок, белее не бывает. Ему можно — за ним Севка Басов приглядывает. Его Погожев себе в ординарцы определил. Севка ему еду таскает, греет, бутерброды мажет, обмундирование стирает, чистит, в общем, следит…