Стужа
Шрифт:
Сон морит, голова то на грудь, то назад… Пробую губы: подживают вроде.
О соседях — по цепочке узнаем. Тут все новости как по телеграфу.
Спрашиваю:
— От ангины борода?
Щетина у Барсука цыганская.
Ефим молчит. Трет глаза, а глаза красные, слезятся. Допек его снайпер. Нам запретил заниматься: стреляем, мол, хреново — значит, спугнем или себя сгубим. Сам с фрицем в прятки играет. Барсук с малых лет охотится, стреляет дай Бог. Он даже здесь ухитрился пристрелять
— Попить, ну глоток? — спрашиваю.
После водки жажда еще пуще.
Ефим плечами пожал, сипит:
— Разведка боем! У соседей до сих пор раненых и убитых выносят. Да после такой разведки роты без половины людей.
Хрен сопатый, мог уже снять снайпера, да ищет верного выстрела. Ведь всего один раз удастся стрелять: больше тот не подставится. Эх, Ленька, Ленька…
Показываю:
— Правее того немца по борозде… вот тот, без каски, видишь?.. А там — по канавке за трупами… Самая верная дорога к ним, за языком…
Сажусь и лезу под плащ-палатку. Голова кругом — с голодухи и недосыпа.
— Спи сладко, котик, — бормочет Барсук.
Темно под плащ-палаткой, чадно, а вроде как свой дом. На всю грудь махорю. Говорю:
— Ты там позорче, не прошляпь снайпера.
— Свои наркомовские тебе отдадим, — обещает Пашков. — Срежь гада!
Барсук вздыхает:
— Я б своего кота сейчас словил — и за пазуху. Коты горячие, как печка.
По голосу — улыбается. Сейчас выдаст улыбочку — зубы у него вставные, из нержавейки.
Слышу шепот:
— А жрать охота, Миш!
Бормочу:
— Терпи, боец, играй на зубах и терпи.
Эх, дождаться бы солнца! Подставил бы себя: пусть печет. На всю жизнь отогрелся бы…
Старшина степенно, без спешки разливает водку. Сидим на корточках, кружки тянем. Теперь все при нас: кружки, котелки: разжились за счет убитых, так сказать, на полном вещевом довольствии.
Стукнулись кружками — и махнули свои наркомовские сто граммов. Я — из Ленькиной, неразлучен с ней. Эх, Ленька, Ленька…
Софроныч у Барсука швы ощупал, у Пашки — и за меня. А разве ж это обмундирование? Вонючая слипшаяся тряпка, цвета не углядишь. Все ссалилось, сто раз намокло, в грязи тонуло, кровью мазалось, да понизу — в моче. Швы и не поворошишь: выворачивать ровно рогожу надо.
— Дергаешься ты, Гудков, — говорит старшина. — Нервный, что ли?
Карабинчик у него в аккурат за плечом. Барсук аж облизывается: такой бы ему.
— А коли нервный, — спрашиваю, — стало быть, хреновый человек, плохой?
— Да нет, Гудков. Я к тому: держаться надо. Нервные и нежные в окопной войне первыми гибнут. — И садится на ящичек,
Посасывает бычок и рассуждает — я так думаю, для успокоения нас:
— Я вам доложу, ребята, еще не известно, где воевать лучше — в бетоне или вот так, на божьем свету. Я в сорок первом, еще до Старчака, бой принял в бетонном колпаке: первый номер при «максиме». Через десять минут дышать — да одни пороховые газы! Потерпели (круги в глазах, гляди, и своих подстрелим) — и на свет божий. Бой, а мы блюем на карачках. Чуть под расстрел не пошли…
Я поигрываю кружкой и о Леньке думаю. Где сейчас его батя? По мирному времени он с моим батей шоферил. Души не чаял в Леньке… Мы с Ленькой до пятого класса вместе учились; втроем и шли: Ленька, я и Ефим, да еще Унков. Ленька к отцу на автобазу пошел, нужда погнала…
— Немцы пойдут, — говорит Гришуха старшине. — Около тебя с бидоном образуется настоящий очаг сопротивления. Никто от водки не сдвинется. Насмерть будут стоять и призывать не надо: «Ни шагу назад!» Никто этот шаг и не сделает…
О Колгуеве думаю: «Не мог своих продать. Ведь не сам трепался по радио, а документы у пленного отнять проще простого. Оговаривают Генку…»
Старшина ровно не по грязи ходит: чистенький, набритый, подворотничок белее первого снега. Говорит, говорит и примолкнет: вслушивается. У стены — бидон с водкой. Мы глаз не сводим с бидона: махнуть бы еще…
— Какая же вы строевая часть? — рассуждает старшина. — Вы ополчение. Под Москвой таких немцы батальонами клали.
— На затычку мы, — уточняю.
— Это верно: ополчение, — рассуждает старшина. — Разве мыслимы такие потери в окопной войне? Без малого трети полка нет, а еще и не воевали. Немцы на выбор кладут, как в тире…
— Больше не кладут. — Барсук циркнул сквозь зубы, есть у него это — блатное.
— Треть полка?! — переспрашивает Гришуха. — Да неужто каждый третий?
Видать, ошарашил его такой счет.
— Под Москвой ополченцев как чурок валили, — говорит старшина. — Наших после боя зарывают триста, немцев — двадцать, от силы тридцать… Это еще до наступления.
— Прослышаны, — перебивает его Гришуха. — Под Левково, это на Рогачевском шоссе, неполный взвод немцев — человек двадцать — навалял наших под три сотни. Те в атаку бежали: в пальтишках, ватниках. Медленно перли по снегу, густыми цепями и «ура» кричали, а немцы их из пулеметов расстреливали… Это факт: своим мясом завалили немцу дорогу, захлебнулся кровью, но только не своей. По самые ноздри стоит немцу наша кровь.
— Здесь, они больше так не возьмут, — вдруг заводится Барсук, аж бледнеет с лица. — Ученые нынче!