Стужа
Шрифт:
Барсук газетку аккуратно на три части делит. Чего куреву пропадать? Может, кто уцелеет.
Гришуха шепчет:
— После атаки всем хватит оружия. На выбор, любое.
Говорю:
— Авось выживем.
— Выживем… — матерится Барсук и после паузы добавляет: — Где они, наши подруги?..
Выгребаю лопаткой грязь из бойницы. Вот она, ничейка! Затягиваюсь из кулака. Повезет — пробегу, а там? К ним ведь прыгать… В траншею… Гляжу на ничейную полосу. Сияет под парашютными ракетами. Как же пробечь через нее?..
—
— Ты о чем?
— А конина — не радость?
Ясное дело: в атаку — это уж никак не в радость.
Молчим. Прижались друг к другу и глазеем на ничейку: во весь рост бежать!..
— Покурить я к вам, — подает голос ходок.
Старшина это. Мы давно его услыхали. Вот только не знали кто. Он протискивается бочком, карабин в руке. Спрашивает:
— Чем промышляете, славяне?
— Кониной, чем же еще, — чуть слышно бормочет Гришуха.
Подвигаюсь, даю место старшине, сам в своих мыслях. Что эта атака в масштабе всей войны? Поди, весь расчет на выигрыш времени. Под этот выигрыш мы должны лечь, связать немцев. Собой должны прудить их движение, навроде кровавых кочек мы для них.
Тесно мне в траншее от таких мыслей. Я к воротнику: душит — расстегнуть бы, а пуговиц там уже нет. От ракет свет дерганый, в мелкой трясучке и синюшно-белый, ненастоящий, ровно мы уже мертвецы. Затягиваемся, озираемся на ракеты и жиканье пуль.
— Кадровые тоже спешили в атаку, — говорю я. — Небось все видели, сколько их в той роще.
— На тыщу будет.
— Кадровые, не кадровые, — говорит старшина. — Теперь вы кадровые. Других нет.
— Хорошо тому жить, у кого бабушка ворожит, — говорю.
— Это уж точно: нет других, — соглашается Барсук. — Подчистую выбили. Ты у нас один экспонатом…
Пальцы от сырости распухли, сбиты, кровят. Глаза — тоже в веках распухшие, моргать больно. А дыр, лоскутьев, порезов на нас — ну точно нищие, нарочно не наберешь.
«Вот почему команды на строительство землянок не давали, — думаю. — У немцев должны отнять».
— Как в бой — всегда кажется, ты один. Я знаю… — Старшина вдруг ловко разголяется по груди. Кожа белая, а под плечом темный, совсем свежий на вид рубец.
— Будут и птицы перелетные, — говорит Барсук. — Будут и черти болотные. Знаешь, Софроныч, я согласен на какой хошь рубец: только б жить!
— Пердячим паром, значит, утречком, — говорит Гришуха. — Брюхом на пули.
Примечаю: голоса у нас не свои — хриплые и тоном не такие. Как неживые мы уже. Что к полудню от оставшихся двух третей полка сохранится?.. Смотрю на старшину, ребят… Кто мы?..
— Хоть ноги залечились, — говорит Гришуха. — На марше стер до волдырей. — И в смешок, не по-своему, смеется.
Поглядываем на него: с чего это он?..
— Слушай, — не унимается
Сна нету. Крутим головами на ракеты. Одну цигарку запаливаем от другой. К рассвету ветер наморозился, рыщет: аж до костей кусает, ровно голый перед ним, сучье вымя!..
— …В декабре нас под Задорино трепанули, — рассказывает старшина. — Отвели на деформирование. От рот по восемь-десять человек — счет был строгий… В общем, канителимся, вшей давим, моемся, к девкам бегаем и ждем приказа. А тут после обеда мужичка доставляют в батальон. Герасимом звали, это точно, а вот фамилия… во, Кононыхин! К Терехову его — он у нас за командира был, других еще не присылали, а прежние у Задорино в братских могилах… земля им пухом… Совру — не жить мне завтра. Этот самый Герасим у наших ребят, из убитых, что за деревней в поле, топором ноги отрубал, да в мешок — и в избу, на печку их. Отогреются — стянуть сапоги, валенки можно. У него в чулане такого запаса тридцать четыре отрубленные ноги, то бишь семнадцать пар! Меня поставили считать, сам своими руками доставал…
— И куда его? — спрашиваю.
— В особый отдел.
— А там?
— «Тама» не было. Его Лисачев Валька от деревни отвел и без всякого особого отдела стукнул из мосинской… на прокорм воронам да волкам.
Я гранатную сумку — на ремень. Набил подсумки, патронами, аж лопаются. Еще две гранаты и несколько горстей патронов рассовал по карманам. Глупо, а все хочется какую-то плоскую железку на грудь, под гимнастерку. Глажу грудь: сердце ведь там. Прошу ребят:
— Убьют — моим ни слова лишнего, мол, пал смертью храбрых Михаил Гудков — и точка.
Зачем знать, как стынул сутками, как пропадал без харчей и чистой воды, как снайперы охотились и как помер в навозной слякоти?..
У самого голос дрожит. Как есть, развозит от волнения… Пожали руки на прощание. Ефим мне лбом в плечо ткнулся. Прощай, хрен сопатый, трепанул его за плечо. Нет настроения на слова: тут поскорее бы разойтись. Хошь вой: слабит! Ну хоть тут же скидывай штаны. Как есть, в понос меня. И как замечаю, не я один маюсь недержанием…
Вернулся из сортирной ячейки, тьфу, одна вода из утробы! Штаны креплю на костях, а сам высматриваю будущую атаку. Ротный обозначил, где бежать. Наши противопехотные мины на ничейке, а между ними — проходы. Еще с прежних атак ходы. Нам по ним чесать, не дай бог в сторону… Отделение в атаку двинет из Гришухиной и Барсуковской ячеек. К моей пристрелялись, особенно тот пиздрик — глотку ему порву!.. Однако мне Путимцев разрешил из своей подняться. По мне, один хрен из какой пули ловить. Все будем как мишени. Лупи на выбор. Эх, подруги!..