Стужа
Шрифт:
О Нинке думаю, родных, после опять о Нинке: кто ж грех на душу взял? Мне б только в глаза посмотреть, ведь почти ребенок? По возрасту — верно, ребенок, а так… не скажи. Груди взрослые, да у баб таких нет, и снизу, как есть, по-бабьи размерная… А все едино, грех это. Грех. Ее не виню.
Привстаю. Едва заметно, по чуточке, сдвигаю цинку — освобождаю бойницу. Цепляю на штык пилотку и, укрываясь, бочком, медленно ввожу в бойницу. Держу, чуть ею поводя.
Подседаю — ну саданул, гад! В аккурат возле бойнице положил,
И тут приходит догадка: стану дразнить пилоткой, а Барсук из соседней бойницы следить. Гляди, и срежет.
Без промаха бьет!.. Задвигаю цинку, сажусь, закуриваю. Завтра и проделаем с пилоточкой.
Генка так за Нинку переживал — счернел весь, но никто и не знает, кто ей ребенка заделал. И милиция ходила — не назвала. Ну, аленький цветочек!..
Барсук говорит, ушлый этот снайпер: в минометный налет валит наших, в самое волнение. Надо полагать, договор у него с минометчиками. Те нас с мест поднимают, а он и бьет. Самый урожай у него тогда… Уж, как есть, купим на пилотку, в самое рыло схлопочет.
Смена у немцев, что ли? Настил, слыхать, хлюпает, возятся, бурчат. Пялюсь в щель: пустое поле. В воронки ручьи наносят желтоватую пенную муть; похоже, одна глина здесь. Воронки ровно оспины по земле, богато их. И на ничейке, и за немецкой траншеей, и в рытвинах, воронках, бороздах зеркалами сверкает вода. Редкие пули взбивают брызги, грязь. На выстрелы и внимания не обращаю. Вроде так и должно быть. Все о словах Гришухи думаю: как есть, пердячим паром мы против Гитлера.
Улыбаюсь солнцу: привет, желторылое, скоченел без тебя.
Сиротски посвечивают остатки снега — островки рыхлой темноватой крупы. Даже за этот день лед в воронках заметно просел: матово-белый, с краев подмытый. Ветерок шевелит лоскутья на трупах: вытаяло их, мать моя родная! Так и мерещится — стон и боль оттуда… Трупы дымятся: их окуривают белесые испарения. Длинные огненные дорожки через них скачут по лужам ко мне… Ну и ничейка! Это как поется: кругом ни кустика, ни прутика… а только смерть… Жмурюсь, сползаю на ящик. В траншее — промозглый сумрак. На стенах быстро пухнут мутные капли, напористо плывет вода. Шлепается, отмокая, грязь.
Пилотка — под ремнем, на поясе. Подшлемники выдали сразу, а каски — ни одной. Ждите, мол, не проходит транспорт. А вот мы не вязнем, везде проходим. Ткни пальцем — и мы там. Куда машине до человека! Не снесут ни зверь, ни машина, а человек терпит, да еще размножаться в состоянии, бывает, и на насилие хватает. Сколько наслышался! Хуже зверей: голодные, израненные, а рвут женщину. Слыхал, до смерти, когда много на одну. И люди ведь, люди!.. Господи, как нет закона, нет страха — не узнать человека… Да ведь каждый от живой женщины рожден!
Сквозь вязку подшлемника ловлю тепло. Щурюсь на солнышко. Авось не убьют, Мишка. Авось
Гришуха привстает, мостится поудобнее: нудят-то мослы. На ящике, не шибко разоспишься. Скороговорит ворчливо:
— Так, сказал бедняк, пойдем в колхоз. А сам сел и заплакал…
Он скрючивается, подсовывая руки за пазуху, и тут же прихрапывает. Гришуха мастер дрыхнуть в любом положении. Я у него задачки по математике сдувал. Башка у него варит…
Спихиваю ногой гильзы с настила: тонут, кроме одной. Она качается в воде латунным поплавком. Живучая, в человека.
Пули глухо долбят основание бруствера. С всхлипыванием вязнут в оттаявшей земле… Вся надежда на Барсука: не оставит голодным. Он-то знает, хрен сопатый: доходим. И ночь впереди: заморозок не пожалеет.
Меркнет солнце. Небо сливается с сумерками. Ежели смотреть долго и внимательно, еще можно различить бесформенные черные пятна: это тучи. Пятна там, в самых немецких тылах.
Уже темно, а Барсука нет. Где же он? Что ж, мать вашу, прикажете землю жрать?! А после с тревогой начинаю думать о заградотрядах: кабы не напоролся…
Совсем слабнет ветер. Кашляю, почти не таясь. Что впотьмах сделают? Пуля рикошетит и с визгом проносится над нами. Ишь, шкура Снайпер этот все время выщупывает бойницу. Знает наш ориентир — вот и бьет, а по сумеркам путается. Ничего, мы этого пиздрика завтра пилоточкой…
Разодрали два немецких противогаза. Где их надыбал Барсук — ума не приложу. Коробки от них прогонистые, круглые. Мясо — в коробке. Залили водой из котелков. Я с Гришухой растянул плащ-палатку поверху. Авось не засекут.
Барсук наваливает грязцы на горбыль — под костер, вышибает пробку из бутылки. Вонь от горючки!
Сипит:
— Кабы не приметили. — Сомневается, мнет спичку с теркой, они привязаны к горлышку.
— Давай! — шепчет Гришуха. — Ночь, не увидят.
— А ракеты?
Подталкиваю Барсука:
— Что ж ты? Да свет от ракет не тот, не ночь еще!
Барсук и чиркнул. Огонь — шаром с земли. Дымина горячий, густой. Обволакивает сажей. «Сейчас, — думаю, — расколошматят нас». А припекает!
Гришуха стонет:
— Братцы, горю!
Пламя, ведь от него металл горит. Шумит, будто в топке. Барсуку удобно: штык к винтовке примкнул и держит себе коробку издаля, а я еле терплю: до костей пронимает. Обмотки шипят. Ну кипяток терплю! Ядрена капуста, как есть, вытаиваю!
Гришуха корчится. Однако ловчим, держим плащ-палатку. Вода в коробках закипает, дух завидный. Лафа!
Где-то левее сердито гудит станковый пулемет. Замираем, а Генка вдруг крестится… Нет, не по нам. Варится конина!