Стужа
Шрифт:
— Слышь, Миш, — подает голос Пашков. — Сейчас ты подежуришь…
— После я, — говорит Гришуха.
— А там я или Гришуха. И так до светла.
Разве ж это дежурство? Винтовка — в бойнице. Погляжу — и к ребятам. Прижмусь — и уж до того уютно, мирно. Разве здесь выжить одному? И уж всех-то сразу не утащат, пусть попробуют. Это точно: никто нас теперь не расставит поодиночке. Это уж хрен!
Гришуха затягивается и, поплевывая, бормочет:
— Нет у нас подушки, нет и одеяла: жмемся мы друг к дружке, чтоб теплее
Надо же, без землянок наш участок, а должны быть: ну согреться, поспать. Разбили землянки, сам видел, а строить наново команды не дают. Стало быть, у командиров свои планы, да только нам от этого не теплее.
— Чудно, — рассуждает Барсук. — Ранят — и лечат. А на кой? Ведь опять на передок. Ты только прикинь, Миш: лечат, чтобы убить. Выходит, убивать можно только здорового…
Мы уже привыкли: все слова до единого лишь шепотом, а то и одними губами. И ходим — горбатимся, как есть, на полусогнутых.
Повезло с ботинками, свободнее не бывает. Нога не своя от холода. И день никудышный, без солнца. Где уж согреться?..
Немец опять листовок набросал. Низко прошел, на бреющем, аж рожу летчика углядел. И вот же беда — все сразу намокли. Сперва белыми лоскутами по полю — и тут же стемнели, будешь искать — и не найдешь. Эх, не сгодятся на курево…
Ишь, расползлась, тварь, и не расправишь. Дрянь бумага. Пробую читать, интересно все же. Типографская краска бледная, едва слова угадываю.
«Товарищ! Ты знаешь, что скоро ты опять должен идти в наступление. И в этот раз оно будет безрезультатно. До сих пор тебе сопутствовало счастье, но в один прекрасный день оно изменит тебе.
Запомни при следующем наступлении: в благоприятный момент подымай обе руки вверх. Если возможно, маши белым платком.
Тогда в тебя стрелять не будут.
Сдавайся в плен!
Следуй примеру многих твоих товарищей и спасай свою жизнь.
Твои командиры еще спасутся — но тебе придется погибать!
Спасай себя заблаговременно!
Кто добровольно перебежит к немецким войскам, немедленно эвакуируется по собственному желанию самолетом в безопасный тыл, где он сможет заниматься своей профессией или же, по желанию, сотрудничать с германскими властями.
Германское Главное Командование» [3] .
А сбоку, на полях, кружок с наш медный алтын: германский орел в лапах держит свастику, тоже заключенную в черный круг. И там же крупными буквами набрано: «ПРОПУСК».
3
Текст листовки подлинный. — Примеч. автора.
Скатываю листовку в комок и выстреливаю пальцами за бруствер. Пожрать бы…
Видать, за шоссе драка —
С настила не слезаю, топко. Помаленьку грязь щеткой разгребаю. Ищу гранаты. Вчера все раскидало. На любой звук настораживаюсь, не минометы ли… Смертельно бьют, главное — мины в траншею ложатся. Пули — те поверху: присел — и нет беды, хошь в карты играй. А мина сверху, прямо на тебя…
Бутылки не разбились. Сцеживаю воду из цинки, позвякивают патроны. Ветерок — к немцам, трупами не дышишь. Зато от самого… Барахло киснет, как есть, припревает. Запах как от скотного двора.
Пашков к себе ушел: цинку с патронами принесть. Гришуха внизу, на ящике, глаза зажмурил, не шевелится.
Барсук обмотки перематывает, сипит:
— Смена через семь дней.
— Не трепись, — говорю, — лучше скажи, правда во втором взводе устанавливают ротные минометы?
Ефим плечами пожал — и к бойнице, снайпера выслеживать. О другом ни о чем не думает.
Тучи над самой землей, плотные, черные. Плохо глядеть, режет глаза от высматривания.
Барсук шепчет:
— Меняет бойницы. Травленый. Ночью из этой ни одного выстрела.
Говорю:
— Может, у него понос, не до стрельбы.
Эх, напиться бы! От пуза напиться. Да-а, воды вокруг — залейся… Под бруствером сплошная муть и грязь, смотреть тошно.
— Пусть у них матери плачут и рвут волосы, — бормочет Барсук. — Я ему за Леньку продырявлю кумпол, не жить мне, коли упущу.
Мы на самом бойком месте. Справа, километрах в семидесяти, Вязьма. Она под немцами. Здесь фронт в наш тыл пузырем вдавливается. Я думаю, километров на сто с лишним, аж до самого Ржева. За немецкими траншеями — Смоленск. Не сразу, не здесь, само собой. До него километров двести. И до Москвы, пожалуй, все двести…
Для немцев плацдарм выгодный, вцепились. Нашим же соблазн их придушить. А Вязьма как раз в середке горловины. Вот и не затихают бои. Мы здесь на самом намозоленном участке. Живая сила перемалывается быстро, особливо если такая, как мы — на затычку.
— Хорош карабин у старшины, — сипит Барсук. — Ну, дай курнуть, чего жмешь?
Дым пьянит. Курну, а внутри что-то и отпустит. Тут махра все заменяет: и жратву, и тепло, и отдых… и надежду.
— Хороша Маша, да не наша, — вздыхает Барсук. Это он о бинокле Погожева. — Дай курнуть, Миш.
Я ему чинарик в зубы:
— На, не клянчи, хрен сопатый!
С бумагой теперь туго: от газеты, почитай, лоскуток.
Каждая цигарка на учете… Кажется мне, не жил я, не было другой жизни: вот все время толкусь у бруствера и обмираю на пули, осколки, ночь… За день и ночь десятки раз расстаюсь с жизнью. Как сердце и голова не лопнули, как вообще жив, ведь здесь жить нельзя!