Стужа
Шрифт:
– А черт его знает, бургомистр он или еще кто. Занял большую комнату, их переселили в боковушку, чтоб к нему ни-ни. И денщики там у него, обслуга...
– А у него наган – вот такой, в кожаной сумочке. Прабел называется, – вставил свое Шурка.
– Во, наган ты только и запомнил. Наган...
– Ага, запомнил, – заерзал в тулупе Шурка. – Тот дядя стрельнул в немца, а потом взял его наган и стрельнул в папку.
– Так за что же их? За квартиру? – удивился Азевич.
– А кто ж их знает, я же не была там, не знаю. Но люди рассказывают: пришли ночью, позвали в сарай Биклагу, ну отца вот этих... Чтоб немца забить. А он: нет, нельзя, детей погубите, немцы тогда поубивают всех – и нас, и детей. А те говорят: ах ты холуй немецкий, фашистов защищаешь? Ну и сами в хату, застрелили немца, а потом и их обоих постреляли. Чтобы свидетелей не оставлять, что ли? Или со зла? Или черт их знает почему!
– А в папку два раза стрельнули, – в молчаливой тишине сказал Шурка. – Потому что шевелился. Рукой по груди водил.
–
– А я видел. Я под кроватью сидел, а как кровь из папки потекла до порога, так я вылез. А папка и не шевельнулся больше.
Тетка начала тихо всхлипывать, Азевич сидел молча и думал. Но что он мог сделать, чем утешить этих ребят? Может, так было нужно, а может, и нет. Как понять теперь, кто виноват. Конечно, виновата война, повсеместная жестокость, ненависть и непримиримость, раздиравшая человеческие души. Стреляли, уничтожали, громили, лишь бы побольше крови – и чужой, и своей. Но разве все это началось только с войной, разве до войны было не то же самое?.. Свои со своими начали воевать давно и делали это с немалым успехом. Недаром говорили: бей свой своего, чтоб чужой боялся. Чужих не слишком испугали, а своих побили. Теперь, услышав этот рассказ на ночной дороге, Азевич, в общем, понимал местечковых учителей, их тревогу за малышей. Наверно, любовь к ним, а не желание услужить немцам вынудило их возразить партизанам. А партизаны поубивали и тех, и других. Чтобы не ломать голову, не разбираться. Разберемся, мол, после войны...
Они еще ехали полем, но Азевич забеспокоился: где-то здесь должна была начаться большая деревня Саковщина, в которую ему лучше всего не соваться. Деревня при дороге, бывший сельсовет, теперь там, наверно, расположилась полиция, и, конечно, их остановят.
– Тетка, Саковщина далеко? – спросил Азевич, как только женщина немного успокоилась и умолкла.
– Саковщина? А близко. Вон мосток переедем и – Саковщина.
– Тогда я слезу, – решил Азевич. – Спасибо тебе, тетка. И вы – растите большие, – пожелал он малышам. – Может, когда-нибудь лучше будет.
– О если бы оно было лучше! – вздохнула тетка. – Если бы лучше! А то и до войны, и в войну эту, чтоб она сдохла. Сколько крови нашей она еще выпьет...
Повозка стукнула напоследок колесами в колдобине и скрылась во мраке, а он остался один среди ночи. Стужа вовсю терзала его, тело сотрясала дрожь, кроме как на ходьбе, согреться не было возможности.
По-прежнему ставя ногу бочком, чтобы не цепляться за траву подошвой, он ковылял каким-то полевым косогором – прочь от дороги, подальше в поле, в обход Саковщины. Деревня действительно находилась где-то поблизости, то и дело доносился запах дыма из труб. Дул сильный ветер, временами просто рвал на нем полы шинели, выдувая остатки тепла. Руки Азевич держал в карманах, так они меньше мерзли, и долго брел куда-то по полю вниз. Оглянувшись, увидел, как небо над ним недобро нахмурилось, густая чернота разлилась по всему небосклону, до самого горизонта. И только он подумал, что, наверно, пойдет снег, как тот действительно повалил густо и споро, словно из развязавшегося мешка. Ветер гнал и гнал вокруг снежную крупу, осыпая ею траву под ногами, сек по спине, по плечам, по его мокрому картузу и особенно больно – по мокрым ушам. Ночную даль враз застлало непроницаемой серой мглой, земля вокруг высветилась, непривычно забелев в ночи, и Азевич с тревогой подумал: куда же он выйдет? Может, лучше было где-то укрыться от этой снежной круговерти, пересидеть, переждать. Если бы набрести на какую постройку или на хвойную чащу, ельник. Но нигде поблизости в поле не было даже дерева, на всем пространстве буйствовал ветер и снег. После снежной крупы с неба понеслись крупные хлопья, которые залепляли плечи, оседали на голове, в складках шинели, быстро покрывали землю; сзади потянулись его неровные, с земляной чернотой следы. Немало снега набилось в дырявый сапог, мокрая правая стопа начала отчаянно мерзнуть. Взмокло от снега его жесткое, покрытое недельной щетиной лицо, уши и руки. Как на беду, косогор вскоре уперся в серый от снега, низкорослый кустарник, приглядевшись к которому, Азевич понял, что впереди овраг. Заросший кустарником, тот широким провалом разлегся поперек пути. Что было делать, в какую сторону обходить? И можно ли было его обойти? Сквозь плотную пелену снегопада Азевич не много чего мог рассмотреть и, помедлив, полез в серую прорву оврага. Хватаясь за скользкие, холодные ветки, прошел шагов десять и упал, едва не до самого низа проехав на заду по травянистому склону. Здесь, внизу, было несколько тише, хотя вверху по всему овражному пространству несло потоками снега. Азевич немного посидел, справляясь с дыханием. Ему уже не было холодно, было душно, он весь взмок от пота, полы шинели и брюки тоже промокли, сердце напряженно билось. Очень не хотелось вставать, хотелось закрыть глаза и сидеть в этом, поросшем орешником рву, но опасность уснуть и замерзнуть вынудили его напрячься и встать. Надо было выбираться из снежной ловушки.
Он не ожидал, что выбраться из оврага окажется так трудно. Сапоги то и дело скользили на заснеженном склоне, глубоко разрывая старую листву под снегом. Как он ни пособлял себе руками, хватаясь за кустарник, все равно падал, разгребая коленями снег, затем, подтягиваясь на руках, переступал выше. Пробирался по склону наискось: так было удобнее. Но это отнимало массу времени – овраг оказался гораздо глубже, чем показалось сначала. Иногда ему казалось, что он никогда не выберется из него. За каким-то рогатым кустом на склоне сел, посидел, лихорадочно дыша и упираясь ногами в трухлявый пенек, чтобы не сползти назад. Снова он бы уже не выбрался. У него не оставалось сил, чтобы повторить этот путь сначала.
А снег все сыпал, несся над оврагом, курил белой пылью в лицо, облепил Азевича сплошь, с головы до пят. Наверно, и за пять шагов его невозможно было узнать, он стал похож на комель иссохшего дерева или корч. Наконец кое-как он выбрался на край оврага и упал – идти дальше уже не было сил. Мир и действительность застились от него сплошным снежным туманом, сознание, кажется, тоже едва мерцало, и он снова поймал себя на том, что засыпает. Но уснуть было все равно что погибнуть, а погибнуть он пока не хотел позволить себе и снова поднялся на ноги.
Дальше он брел, словно пьяный, по щиколотки в рыхлом снегу, слепо обходя кустарник, заросли мелколесья. Что его ждало за тем мелколесьем, лес, поле или деревня, он не имел понятия, он давно уже потерял ориентировку и совершенно не представлял здешних мест. В который раз подумал: хотя бы не выйти к речке. Речка бы его совсем погубила.
Речки, однако, впереди не оказалось, а заросли мелколесья вдруг кончились, он снова почувствовал под ногами твердь, возможно, скошенный луг или поле с прошлогодним жнивьем. Как всегда, на полевом просторе усилился ветер, снеговая крупа теперь секла по левой щеке, и Азевич, отворачиваясь, невольно забирал вправо. Разозлившись на полуоторванную подошву, изрядно надоевшую ему за дорогу, попытался вовсе оторвать ее от сапога, но только до крови расцарапал руки. Так и потащился дальше, сильно загребая сапогом снег; метель сзади скоро засыпала его следы. Идя с нагнутой головой, как было удобнее на ветру, едва не наткнулся на жерди разломанной, полузасыпанной снегом ограды. Совсем близко, затканные снеговой круговертью, серели стрехи каких-то построек, бревна стены без окон. Кажется, это были не избы, скорее, гумно и повети. Обрадовавшись, он перелез через низкие жердки ограды и пошел к крайней постройке.
Это низкое бревенчатое сооружение оказалось заброшенным, без дверей, сараем с черной дырявой стрехой, полным наметенного внутрь снега. Он лишь заглянул туда и направился к следующему, широкие ворота которого были плотно закрыты на щепочку в пробое – наверно, имело смысл и туда заглянуть. Одубевшими пальцами Азевич вынул щепку, осторожно приоткрыл половинку ворот. Из темноты на него пахнуло летними травяными запахами, внизу от ворот тянулись полосы наметенного снега, но, в общем, тут казалось тепло и тихо, и он притворил за собой ворота. В объявшей его темени вытянул руки, ступил шага три и уперся в высокий – выше него – омет соломы, осторожно отступил в сторону. Тут его руки наткнулись на холодные бревна стены, а ноги ступили на что-то рыхлое и шуршащее – кучу сухого гороха, что ли? Азевич обессилено упал и перевалился через эту кучу, подальше от ворот, ближе к стене, руками и ногами зарылся как можно глубже. Он уже чувствовал, что отсюда никуда не пойдет, его тело, издрожавшись на ветреной стуже, жаждало одного – сжаться, собраться в комок, как-либо согреться. Грудь переполняла горечь, дыхание долго не могло выровняться, он дрожал, трясся в ознобе и шумно, часто дышал. Сознание его постепенно меркло, перед взором продолжалась бесконечная снежная круговерть, он плыл в ней куда-то в мучительно-сладких сумерках. В душе его жило привычное ощущение опасности, застарелого страха, но не было силы одолеть этот страх или что-нибудь предпринять для спасения. Усталость подавляла даже инстинкт выживания.
...Как-то в начале весны он чистил на конюшне Белолобика, и секретарша позвала его к председателю исполкома. Егор торопливо вошел в кабинет, остановился у порога. Заруба сидел, тяжело привалившись к столу, он как-то слишком внимательно посмотрел на возчика. Тот на секунду испуганно замер под этим нелегким взглядом, но председатель лишь тяжело вздохнул и сказал, что сегодня и завтра они никуда не поедут. Если Егор имеет желание, то может съездить в свою Липовку, в которой, наверное же, не был с начала зимы. Егор очень обрадовался, быстренько собрался, запряг в возок Белолобика. С давно уже не испытанной радостью помчался знакомой дорогой через знакомые поля и деревни, краем Голубяницкой пущи. Спустя пару часов из-за леса показались заснеженные крыши изб под голыми ветвями деревьев. Это была его родная Липовка.
Дома на дворе его встретила мать с порожним ведерком в руках, в котором только что отнесла корм поросенку. Отца дома не было – с Ниной который день работал в лесу, тралевал бревна. Обещал приехать поздно вечером, и Егор подумал: что делать? Возвращаться в местечко или дожидаться отца? Решил, однако, ждать. Задал Белолобику сена, а сам съел яичницу, на скорую руку зажаренную матерью на загнетке. Угощая сына, мать не переставала расспрашивать, как он там, среди чужих людей, как и кем там досмотрен. Потом стала жаловаться на сельскую жизнь, на то, что крестьян загоняют в колхозы, а у колхозников все забирают: и хлеб, и картошку, и семена, инвентарь, лошадей. «Ой, будет голод, ой, поедим травки да мякины, что же это делается! Что они там, руководители ваши, с ума посходили, что ли, разве так можно обращаться с народом, в чем он виноват перед ними? Или они там нелюди все, в районе?..»