Суббота навсегда
Шрифт:
— Э, так дон Эдмондо все же побывал у доны Констанции?
— То-то и оно, что побывал. Да кабы со мной такое… Нет, решительно отказываюсь себе представить.
— Ваша светлость! Как говорится, дальше — больше. По оперативным данным, на момент тройного покаяния у дона Эдмондо напрочь отсутствовало его мужское естество. Гладенько все.
Коррехидор в первый миг опешил, а потом принялся так хохотать — до слез, запрокинув голову, приседая и выбивая ладонями дробь на лядвиях.
— Ничего… утешение не заставит себя ждать… святые отцы сумеют объяснить кающемуся грешнику… что ему это… на руку!..
Великий толедан буквально заходился в смехе. Это не могло не донестись до слуха Алонсо и Констанции и, верно, заставило их потупить
— Это все Santa Maria de Olival, — с трудом успокаиваясь и вытирая кружевом манжета глаза, сказал коррехидор.
— Ваша светлость, хотя многие и упрекают меня в недостатке страха Божьего, последний, так сказать, подвигает меня усомниться в правоте ваших слов. Не извольте гневаться, но печаль дона Эдмондо больше напоминает о кознях дьявольских — о колдовстве и малефиции, и абсолютно не наводит на мысль о чудесном вмешательстве Приснодевы. В окружении монсеньора Пираниа вам это скажет любой и каждый.
Веселье как рукой сняло.
— Боже, это правда… Трижды покаявшийся, он будет каяться дальше и дальше, а святые отцы будут тянуть и тянуть из него беса. Он уж поведает им, как ворвался в келью к моей овечке, как оказался пригодным лишь натереть себе морковку, а после и вовсе лишился ятер и конца… и ятер тоже нет?
— Докладывают, что нет. Я сам не видел. Увижу, вложу персты…
Но святотатственные шуточки этого сатира сейчас коррехидору были по уху, то есть пропускались им мимо ушей.
— «Увижу…» Когда комар перднет, тогда увидите. Поздно будет.
Фантазия его разыгралась, он уже зрел Констанцию в руках палача. Недаром бабушка говорила ему в детстве: такой смех всегда кончается слезами.
Альгуасил между тем протянул письмо, на сломаной печати которого еще можно было различить собачью голову с факелом в зубах. Коррехидор очень внимательно прочел что в нем — перечитал и устремил на дона Педро весьма недоброжелательный взгляд.
— Пригласительный билетик на тот свет с правом входа с передней площадки? Чем это вы заслужили такую милость, хустисия?
— Я имел неосторожность сказать его инквизиторскому священству, что у Видриеры было похищено тридцать тысяч золотых.
— И что с того? Преступник же (подразумевался Эдмондо) не является их законным владельцем. По закону они принадлежат этому… ну, Севильянцу. А так как я уже возместил ему потерю, то найденные — они мои.
— Должно быть, монсеньор Пираниа в этом не вполне уверен и считает, что деньги принадлежат тому, у кого они сейчас находятся…
— Эдмондо?
— …или тому, кто может сообщить об их местонахождении.
— Одним словом, Эдмондо. Дон Педро, в последние дни вы столько раз давали мне повод для признательности, что я просто обязан предостеречь вас от некоторых ложных шагов, хотя бы и рисковал при этом сказать вам больше, чем имею на то право. Послушайте моего совета, не ставьте на верховного инквизитора и не связывайте с ним никаких далеко идущих планов. Состояние здоровья монсеньора Пираниа многим нынче внушает беспокойство.
— О… епископ Озмский?
По лицу дона Педро Хуан Быстрый понял, что тот ему не верит. Действительно, хустисия счел, что в коррехидоре говорит ревность к его, дона Педро, успехам на политическом поприще. Пираниа, гроза всех и вся — а тут собственной его рукой подписан… пригласительный билетик в ад, говорите? Зато на правах зрителя. Не валяется.
— Вы, кажется, хустисия, не очень-то полагаетесь на мои советы. А зря. Хуан еще быстрый. — И, не давая хустисии рта раскрыть, прибавил: — Я совершенно уверен, что порчу на Эдмондо навела хуанитка. Она — ведьма. Это она его околдовала. Чтобы только с ней он мог предаваться блуду. Таких случаев пропасть.
Альгуасил поклонился. На том беседа и кончилась.
* * *
Чесальщик спины Нико не ошибался: с Эдмондо это и впрямь случилось, «вместо носа совершенно гладкое место». Но поскольку случилось это уже в довершение всех страстей, то несчастный оставался безучастен к происшедшему с ним. Эдмондо волокло волоком, Эдмондо возносило до звезды, одиноко стоявшей над Толедо — и тут же швыряло наземь. Так тренируют космонавтов, такие тренировки не каждому по силам. Отныне Эдмондо было решительно безразлично, есть у него причинное место или нет. Некто белый распоряжался его телом, его движениями посредством приказаний, которые отдавал другим. Эдмондо раздели (сорвали лохмотья, в которые давно превратилась его одежда) и, освидетельствовав его осиротевшую промежность, закованным бросили в какое-то помещение, настолько низкое, что стоять в нем можно было лишь на коленях, да и то наклонив голову и язвя шейный позвонок острыми зазубринами, сплошь покрывавшими потолок. Вдобавок такая камера вскоре наполнялась нечистотами, с чем, правда, узники, томившиеся по многу месяцев, а то и годы, свыкались — вплоть до того, что условия жизни более человеческие или, скажем, менее скотские, им были впоследствии тягостны: голо, неприютно, зябко.
Так же само обошлись с хуаниткой, с тою разницей лишь, что, как ведьме, ей остригли волосы, ресницы (ногти — нет, так они у ней были обкусаны), обрили лобок, а далее предоставили купаться в собственных нечистотах. Хуанитка визжала, пела песни, выкликала имена бесов. Эдмондо же по большей части клонило в сон. Единожды или дважды в день — кто знает, смены суток для них не существовало — через разверзавшееся над головою отверстие узникам выплескивалась какая-то холодная жижа: не успел подставить рот, остался без обеда. Первые разы так оно и было, но вскоре и хуанитка и Эдмондо, заслышав грохот люка, насобачились подставлять широко разинутые рты под эту манну небесную и кое-как насыщаться ею. Именно насобачились — поскольку пудовые цепи не давали рукой шевельнуть, хоть демонстрируй в Касселе свои достижения.
При узилище хуанитки неотлучно находился писец-инквизитор, записывавший скорописью все, что ею пелось и говорилось. «Горят костры высокие, кипят котлы глубокие», — неслось из смрадного подземелья, и строчило-подьячий в белой рясе, как и все братья-доминиканцы, пристроившись со своими писчими принадлежностями, как-то: тушью, стилографом, песочницей и папирусом, быстро вел строку.
Когда речь идет о деньгах, которым еще только предстоит пополнить святую мошну, основное правило: не мешкать; святые отцы приступили к допросу грешников уже спустя несколько недель — то есть в кратчайшие сроки, если принять во внимание, сколько обыкновенно продолжается предварительное самоунавоживание ведьм, колдунов, личностей, высказывающих еретические взгляды, поносящих Господа, тайных иудеев и моррисков, торговцев заговоренным питьем и внутренностями умерших, содомских греховодников, злостных носителей гульфиков и т. д. и т. д.
Эдмондо и хуанитка, помытые, предстали перед Святым Трибуналом. (Мыли их прямо в камерах, для чего доминиканским монахам отнюдь не требовалось отводить воды Шалфея и Пенея, достаточно было лишь запустить некий механизм, сконструированный специально для толедского НКВД гениальным Хуанелло.) Состоял Трибунал из трех человек: юриста-асессора — доминиканского монаха и еще двух заседателей в ранге королевских советников — эти были в черном. Сам верховный инквизитор Толедо на трех первых аудиенциях (предварительном слушании) никогда не председательствовал. В раздумье подперев свой Пираньев подбородок, он покамест только внимательно приглядывался к подсудимым: по его вердикту им вскоре предстоит почернеть, скрючиться, стать косточкой костра. Его профиль, освещенный факелом, отбрасывал тень, которую и вправду было бы мудрено отличить от тени кровожадного истукана инков — той, что в закатный час вырастала на стенах святилища, возведенного тысячелетием раньше. Но и прочие: судьи, писцы, квалификаторы, фиолетовая гвардия, сами подсудимые — все они при свете факелов обзавелись двухмерными двойниками, а коль скоро действие разворачивалось не где-нибудь — в царстве теней, это еще большой вопрос, кого здесь считать двойниками. В этом свете дону Педро, гостю из царства дневного света, даже почудились обращенные на него изумленно-испуганные взгляды.