Суббота навсегда
Шрифт:
— Да в чем хотите, в чем душа желает.
— Яд?
— Венефиций был, да. И кровь покойничью сцеживали… по двести грамм… ну, «Отче наш» навыворот, это уж как водится.
— Имя ее светлости доны Марии называлось?
— Намеком. Мол, знатная сеньора одна была, с которой вместе Алле задницы казали.
— Ничего, будет имя… Эх, гореть нам не перегореть. А что его милость дон Эдмондо, тоже отпал? Что он про Видриеру говорил?
Карлик захихикал, если и без злорадства, то с некоторым чувством превосходства.
— У него пропал… хустисия… — Нико перешел на шепот, хотя они были вдвоем, да и колеса грохотали по мостовой, будто каменные ядра. — Я сам
Тут к грохоту колес, представлявшемуся достойным аккомпанементом баскервиллиеву вою сакабучи, прибавился быстро нараставший, грозивший затопить собою все, тысячеустый шум человеческого моря. Ирак! Толпа бежала по Барселоне, и надо было, прежде чем она свернет с Барселоны, успеть подъехать к воротам, украшенным собачьей головой. Внешне тройное покаяние ничем не отличалось от San Fermin’а.
— Иди отсюда, Нико, выкатывайся, — дон Педро приоткрыл дверцу, и карлик шлепнулся на мостовую, подпрыгнул, подпрыгнул еще раз и, как резиновый мячик, запрыгал, все чаще, чаще, пока не покатился в направлении, противоположном тому, куда умчалась карета.
Справедливость опоздал. Волну уже прибило к Святому Трибуналу, и происходившее сейчас у железных ворот королевский альгуасил мог вообразить себе без труда. Сценарий был таков. Грешник (-ца, — цы, — ки) — сразу видишь народное собрание в Афинах, скандирующее название любимой приправы; минуточку терпения, граждане, сейчас подадут — к печеной картошке… Значит, грешник сам делает первый шаг к тому, чтоб испечься — сперва лишь местами, на пробу, а коль уж дегустаторы найдут блюдо стоящим, то и целиком, при большом стечении народа. Человек будущего спросил бы: зачем же они это делают? Разве они не знают, что их ждет?
Но нам, современникам, такие резоны и в голову не приходили. Торчать на острие всенародного кайфа по твоей загубленной душе — о!.. этот париж стоит обедни! А чего, простите, у вас пацанье по парадным и туалетам колется — они что, не знают, чем кончат? Так могли бы возразить поп-звезды покаяния, когда б им было суждено пережить блаженный сей позор. Но — слишком блаженно. (Оттого фальшиво звучат разные интервью, взятые в горячих точках — планеты, города, человеческой жизни; не веришь ни дающим их, ни берущим — знаешь: на Голгофе нет места членораздельной речи.)
Сокодовер, исламский душою, намокший желанием, с лоснящимися, как у доны Марии, мордасами, он («Шук-аль-Адвар») время от времени требует массовой истерии, запретить которую церковь бессильна. Невластен суровый приор над брызжущим семенем сном (да еще не своим — своего юного келейника). Но заставить сатану трудиться на себя — это церкви по зубам и даже составляет главное искусство пастыря. А уж как это по зубам «доминиканским собакам», и сказать неможно.
Покаянные оргии с бобовым королем на спице происходили в Толедо с гигиенической регулярностью. Разве что толпа не скандировала в экстазе вслед за греками: «Ца-ци-ки! Ца-ци-ки!», а вместо этого визжала: «Господи, помилуй, жжет! Господи, помилуй, жжет!» Люди раздирали в клочья одежду и нещадно лупили себя по темени (так называемая «порхающая кисть»). Покаянных речей самих ведьм никто даже не слушал. Да и кого интересовала эта прелюдия к шахсей-вахсей, главное — поскорей заторчать. Возглас (обращенный к ведьме) «гони подробности!» был бы в ту эпоху чересчур интеллектуален для широких народных масс, и
Ударившись о железные ворота Инквизиции, толпа отпрянула, словно толпа туземцев — после ружейного залпа. Только двое поверженных оставались лежать на опустевшей площади (прочих же, удовлетворенных душою и телесно, как корова языком слизнула). Полузадохшиеся, полуистерзанные, подползли еретики к едва приметной дверце в воротах, прозванной в народе «печною», однако отличавшейся от печной тем, что запор у ней имелся не снаружи, а снутри. Это было зрелище! Пара гадов во прахе… ползучих… (Глубокий выдох.) Не переставая сипеть своими сорванными обезвоженными голосами «Господи, помилуй, жжет…», гады взывали о капле влаги к тем добрым самаритянам, которые, по выражению Иодокуса Дамгудера, «знали лишь от каленого отдирать паленое». Наконец дверца священной топки приоткрылась, и из кромешной тьмы донесся голос преподобного истопника:
— Чего вам, мерзкие, чего вам, скорпионы?
— Отче святый… — только и мог проговорить Эдмондо.
А хуанитка сказала:
— Грешница, ведьма я проклятая, а это братец мой в Сатане. Спастись хотим, хотим заступничества-а-а-а… у-у-у… — завыл вдруг из нее бес басом; исторгался же чужеродный звук из зоба, которого не было раньше. Там засел бес.
— Отче святый, спаси и помоги… — Эдмондо уже был на грани обморока.
— Хорошо, вот вам рука спасения. Исполнись же надежды всяк, входящий сюда.
Наружу просунулась огромная деревянная рука с алым стигматом, насаженная на длинную палку, чем напоминала помело. Но едва успели грешники ухватиться за нее, как с севера под звуки сакабучи площадь стремительно пересекла карета. И в следующий миг взмахом хустисии, подобным сверканию молнии, дон Педро разбил рукопожатие. Так, по крайней мере, это выглядело: будто грешники с инквизиторами на что-то спорили, а альгуасила призвали в свидетели.
Не теряя времени, которое было поистине драгоценно, альгуасил зачем-то осмотрел хуаниткину грудь, схватил ее руку, короткопалую, с обкусанными, как у Броверман, ногтями (дона Педро интересовала только левая ее рука). Потом чуть слышно прошептал, обращаясь сам к себе: «Молчи, скрывайся и таи». Спешить уже было некуда: все, что хотел, он увидел.
— Газон подстрижете, отцы мои, а о маникюре и без вас позаботились, — невозмутимо бросил он наверное дюжине капюшонов, высыпавших из ворот на площадь.
Святые отцы пребывали в возбуждении неописуемом. Что за дерзкий поступок! Невозможно и помыслить — то, что позволил себе первый крючок Толедо. Недаром говорят, что он еретик и распутыванию дел обязан неведомо каким чародействам. Но дать по руке Святой Инквизиции… то есть по руке, олицетворяющей ее бесконечное милосердие!.. Шлепнуть по ней, как по детской ручонке, украдкой тянущейся к банке со сластями!.. Сие есть великая хула на Господа, за которую мирская власть еще поплатится. Церковь этого не допустит…
Похоже, так оно и было. В сопровождении копейщиков с фиолетовыми плюмажами показался сам монсеньор Пираниа.
— Сын мой, — и было видно, чего стоило ему сдерживать свой родительский гнев. — Я краснею за вас перед святым Мартином-Добродеем. (Он действительно сделался весь красный — от ярости.) Вы восстали против основной заповеди христианина, помешали церкви оказать милосердие тем, кто о нем молит, — его преосвященство покосился на валявшуюся тут же деревянную длань, ее вид наводил на мысль об огромном языческом истукане, ударом молнии разбитом на куски.