Суд
Шрифт:
Нет, лучше не думать об этом. Гурин силой заставляет себя уйти в мир воспоминаний… Как он вернулся с войны к себе домой в Москву, на Третий Смоленский переулок, — бравый лейтенант двадцати трех лет от роду. Позади — война, он прошел ее с десятого дня от начала и до последнего дня в Берлине, прошел с пехотой, пять ранений, все — тьфу! тьфу! — легкие и два боевых ордена на груди. А там далеко-далеко, еще раньше войны, — десятилетка и полузабытые мечты о будущем. Стыдно вспомнить — мечтал стать певцом, учитель музыки все твердил, будто у него прорезается дивный голос. Где он, тот голос? Погас, осип в Синявинских болотах. И вообще чушь — певец…
А осенью он уже был студентом юридического института.
Пошел он домой на свой Третий Смоленский, в свой старый московский дом с длинным коридором, где дощатый пол покосился еще до войны. Тут у него комнатуха, в которой он до войны жил у тетки. Недавно она померла, но комнату ему как фронтовику оставили, хорошо еще — никого не успели вселить… Подходит он к своей двери и видит — приоткрыта. Неужели с непривычки не запер? Да нет, вот оно — замок вырван с мясом. Быстро вошел в комнату и сразу — в угол за дверью, там — два чемодана с барахлом, которое из Берлина привез. Нет чемоданов, а в них подарки на Рязанщину — матери, сестренкам. Бросился назад в милицию…
Вскоре вернулся домой вместе с уполномоченным розыска лейтенантом милиции Володей Скориковым. Тот взглянул на пустой угол за дверью и спросил: «Вещи были хорошие?» Гурин ответил: «Для меня самые лучшие в мире. Подарки близким. Трофеи». Скориков сказал: «Пятая кража за эту неделю». Гурин спросил: «Есть надежда, что найдете?» Скориков вдруг вспылил: «Какая еще тебе надежда? Кто я тебе — волшебник? Я такой же, как ты, армейский лейтенант, только на год раньше тебя с войны списан с простреленным легким. Надежда… Надежда… Будем искать!»
Они искали вместе. И вместе стали жить в гуринской комнате, потому что у лейтенанта Скорикова жилья не было и он ночевал в отделении. Вместе они поступили в юридический институт, вместе ночами на Московском почтамте подрабатывали к стипендиям. Окончили институт и оба пошли работать в прокуратуру, оба там до сих пор и работают. А обоим им все помнится пустой угол за дверью в гуринской комнате на Третьем Смоленском, и не проходит унизительная досада, что воров так и не поймали… Но сколько с тех пор было тихой, спрятанной в душе радости, переживаемой в минуту подписания обвинительного заключения — начала торжества закона над преступностью! Ведь мало кто понимает, какая это счастливая работа — чистить жизнь от всяческой мрази! Так, уйдя в воспоминания, в приятное раздумье о счастливой своей профессии, Гурин и заснул, забыв о том страшном, что стояло за дверью больницы…
Утром его снова осматривал, выслушивал, выспрашивал профессор Струмилин. Гурин отвечал на его вопросы, не в силах подавить раздражение.
— Что это вы злитесь? Это вам вредно, — улыбнулся Струмилин, вглядываясь в его глаза. — А еще хотите вернуться к работе… — Струмилин вздохнул и, глядя в сторону, продолжал: — У меня, уважаемый, было два инфаркта, и первый такой, как у вас, — обширный. И видите — работаю. А если бы не работал, давно бы слег окончательно. Вот так, дорогой мой Сергей Акимович. Слушайте меня внимательно. Завтра мы вас отсюда выпихнем. Сразу же поедете в санаторий, а потом попробуйте вернуться к работе. Только хочу вас предупредить. Вы из той породы, что без работы дохнут. Но раз уж хотите работать, делайте это с разумом, все время помня, что у вас сердце было прострелено инфарктом. Не волноваться вы не можете, но волноваться меньше, сдерживать эмоции надо научиться.
Ах, как хорошо было Лукьянчику дома после больницы! Жена — красавица его Таня — устроила ему ванну, сама его мыла, мыла и целовала. А потом угощала его ледяным клюквенным морсом. И тут же позвонил тот самый пресловутый Вязников.
— Михаил Борисович, извини меня, дурного, — просил он глухим виноватым голосом. — Наговорил я тебе тогда три короба, и все дурь сплошная. Забудь, Михаил Борисович, и знай — более верного человека у тебя нет и не будет. Прости. А если что понадобится по пароходству, только мигни — все сделаю.
— Ладно… проехало… — помолчав, сказал Лукьянчик и повесил трубку. На душе у него было легко и певуче. И вообще, в больнице можно было отлеживаться не так долго…
Лукьянчик задумался: почему это, в самом деле, Глинкин так долго держал его в больнице?
Позвонил ему на работу, и тот, не здороваясь, спросил:
— Вы дома?
— А где же еще?
— Я буду у вас вечером. — И положил трубку. Что это с ним? Будто он чего-то боялся и сейчас…
Ладно, вечером все выяснится. Лукьянчик сообщил жене, что вечером будет Глинкин.
— Мог бы хоть день без этого… желтушного, — рассердилась она.
— Ничего, Танюша, мне надо с делами разобраться, завтра уже пятница, а потом наши с тобой целых два дня… — Он обнял ее, прижал к себе: — Чего ты его так не любишь?
— Глаза у него двойные… — Она освободилась от него и ушла на кухню.
Лукьянчика немного тревожило — почему его жена так не любит Глинкина? Ему хотелось, чтобы гармония была и здесь. «Желтушный» — это, наверно, оттого, что лицо у Глинкина действительно желтоватое. А вот «двойные глаза» — это, пожалуй, зря. Они у него обладают свойством темнеть, когда он злится, это — есть, а так глаза вполне нормальные. Все-таки Лукьянчик тревожился и решил поговорить об этом с женой ночью.
Глинкин достался ему вместе с исполкомом, и поначалу он ему тоже не понравился, тем более когда узнал, что и прежний председатель с этим замом не очень ладил и однажды даже пытался избавиться от него, но вмешались влиятельные друзья Глинкина.
В Южном Глинкин не так давно, кое-кто помнит, что прибыл он сюда с какой-то высокой рекомендацией, и многим непонятно было, почему он пошел на хлопотную, и в общем, малоприметную должность зампредисполкома? Сам Лукьянчик думал об этом иначе, он очень ценил и любил власть, даже самую малую, но именно власть, а не ее бледную тень, как, например, было, когда он возглавлял строительное управление и у него не хватало власти даже уволить прогульщика. А райисполком — извините-подвиньтесь — это уже власть настоящая. И у его зама Глинкина — тоже власть, разве только чуть поменьше, чем у него. Одно распределение жилья чего стоит, какая это сладкая власть над людьми, только дураки того не понимают, — хотя дело это тяжкое, нервное, а иногда даже опасное…
Когда Лукьянчик занял этот пост, большое жилищное строительство в разрушенном войной городе только-только начиналось, многие люди жили в очень тяжелых условиях, и каждая выданная исполкомом квартира или даже комната вызывала раздоры, склоки и бесконечные кляузные письма. И вот тут-то Лукьянчик увидел работу Глинкина — быструю, уверенную, безошибочную, любую кляузу он гасил мгновенно.
Но это уже далекий вчерашний день. Глинкин теперь самый близкий ему человек во всем городе, они прекрасно делят власть и все, что она дает, а оба они убеждены, что власть должна давать. Без этого какая же она власть?