Судьба ополченца
Шрифт:
В Старинке, как только вернулся из Пышно, сразу приступил к организации холста, подрамника для картины «Бой за Пышно», отрыл окоп, такой, как был у Нади Костюченко, тут же мне подбирали партизан, похожих на погибших наших товарищей, я делал рисунки. Одна партизанка, подруга Нины Флиговской, позировала мне для Нади Костюченко, достав вещи, похожие на наряд Нади, даже сумочку нашла, как у Нади, — дамскую сумочку на длинном ремешке с замочком шариками, Надя носила в такой патроны. Пришла Мария, принесла фото Буйницкого, он был снят в красноармейской форме. Подруга Нины Флиговской нас уверила, что Мария Буйницкая — точная копия Нины, даже волосы такие же, золотистые, вьющиеся, и ложатся
— Если надо, буду позировать.
Меня поразила эта готовность пройти столько километров, чтобы позировать, и не для себя, а для другой девушки, которую она даже не знала.
По утверждению Марии, наш Ванечка, который помогает нам с Николаем, очень похож на Буйницкого. Ване перевязываю голову, как у Буйницкого, он залезает в окоп, раскидываю по краю гильзы, бросаю коробку с пулеметной лентой и пишу этюд «Раненый партизан». На этот этюд отваживаюсь потратить масляные краски. Не могу удержаться и делаю еще этюд маслом, «Куст лозы», такой же куст растет у окопа Нади Костюченко.
Утром на следующий день пришла Мария, и я сделал четыре акварели: она перевязывает Петро Литвина, который позирует для Карабицкого.
Мария Буйницкая стала приходить регулярно, позировать и смотреть, как на картине получается ее муж. Я поражался серьезности отношения к картине не только ее, но и всех партизан, картину ждали и ревностно относились к каждой черте героев.
Мешали писать ежедневные налеты немецких учлетов на Старинку, летали они регулярно, с девяти до двенадцати утра, отбомбятся и улетают. Сначала я работал в избе, но потом, чтобы не подвергать картину опасности, ее вынесли на улицу, и я писал ее в тени хаты. Недалеко от избы был отрыт окоп, куда мы с Николаем Гутиевым прятались во время налетов, а к картине привязали веревку на случай попадания в дом зажигалки, чтобы успеть оттащить ее.
Наша партизанская жизнь шла своим чередом, я ходил в разведку, участвовал в операциях, по ночам дежурил на аэродроме и в промежутках работал над холстом. Николай Гутиев делал агитплакаты и листовки, и к нам сюда, в хату, шли партизаны, которые приезжали отовсюду в штаб и непременно заходили к художникам, чтобы посмотреть картину и достать листовок, а потом развесить их во время разведки или операции.
Напротив штаба, через дорогу, Лобанок возится с толовыми шашками, соединил их проволокой и теперь вставляет взрыватель и короткий бикфордов шнур, как видно, хочет проверить, сколько секунд горит шнур определенной длины. Два пленных немца сидят на лавочке рядом, вокруг них собрались отдыхающие партизаны. Один из пленных был высокий, худой и очень мрачный, другой, пониже ростом, — веселый и жизнерадостный, он все время шутил над своим хмурым, неразговорчивым товарищем.
Когда их привели, все думали, чем занять военнопленных. Нашли им работу, крутить динамо для зарядки аккумуляторов приемника, которым принимали сводки. К нашему удивлению, они отказались. Это нас возмутило: мы их кормим, не то что они наших в лагерях, а они работать не хотят. Начали выяснять, почему они отказываются. Веселый немец сказал:
— Мой товарищ — темный крестьянин. Я буду крутить, а он будет лежать и лениться. За него я работать не хочу. Дайте нам часы.
Принесли будильник и стали смотреть, что они будут делать. Они поставили будильник на столбик, стоявший одиноко, давно потеряв свой забор, установили динамо, и веселый немец сказал:
— Теперь будет хорошо, гут. Работать час, отдыхать десять минут.
Принесли им одеяло, чтобы могли лежать во время отдыха, и стали они работать очень исправно. Но опять нашел повод этот весельчак досаждать своему товарищу: тыкал пальцем в орла на его груди и смеялся, наш переводчик, Фимка, сказал, что он насмехается:
— Темная деревенщина ты! Хлеб ешь партизанский, а фашистского орла носишь. —
Длинный сидел мрачный, молчал, но, когда товарищ протянул ему ножницы, принесенные хлопцами, он с таким остервенением ткнул в орла на своей груди, что прорезал мундир насквозь. Это вызвало смех партизан, улыбнулся и суровый крестьянин. И тут раздался взрыв! Все были поглощены происходящим, и никто не заметил, что Лобанок поджег бикфордов шнур, сработало его устройство. Взрыв был так близко, что от неожиданности длинный немец бросился плашмя на дорогу, но, на беду, там оказалась лужа, он тут же встал на четвереньки. Как все это случилось, тоже никто не видел, но вокруг уже бегал, держась за живот, и хохотал его друг:
— Орла спорол — и решил утопиться!..
Завершилась эта сцена тоже неожиданно. Внезапно зазвенел будильник на столбике, и оба немца бросились к динамо, чтобы продолжать работу. Настолько они были пунктуальны.
Попали они к нам тоже очень смешным образом. Наши ребята договорились с двумя полицаями, которые решили перейти к нам, что те, когда будут дежурить на мосту вместе с немцами-часовыми, обезвредят их и заберут оружие. Это было как бы условием их перехода. Один из полицейских, идя на пост, взял с собой в сумку несколько больших морковин, во время дежурства вытащил морковку и стал есть, приговаривая: «Гут! М-м-м, гут!» Немец смотрел-смотрел и подошел поближе: дай, мол. Полицейский охотно протянул ему большую морковину и, когда немец надкусил ее, быстро забил морковку ему в рот. В это время второй полицейский навалился на маленького немца. Связали им руки и ноги, уложили возле моста с морковными кляпами, а сами схватили автоматы, пулемет и побежали к лесу, где ждали их наши хлопцы.
Шли партизаны в лагерь радостные, несли трофейный пулемет, два автомата и две винтовки, вдобавок вели двух полицейских. Вдруг сзади крики, хруст веток: «Камрад! Камрад!» Освободившись от морковок и развязав друг друга, за отрядом бежали немцы-часовые и кричали, боясь отстать и заблудиться в лесу. Они объяснили, что без оружия возвращаться им в часть нечего.
Заводилой во всем был веселый немец из рабочих
Я считаю, что он спас и себя, и товарища своим юмором и оптимизмом, эти чувства всегда были доступны и близки русскому солдату, такие люди очень располагали к себе, делались понятными и без языка; это удивительно, как народ друг друга понимает. Вместе с тем меня поражало, насколько наши крестьяне более развиты и сообразительны и насколько этот пленный крестьянин был ограниченным и тупым, что давало, конечно, полную возможность его товарищу, как городскому жителю, как рабочему, чувствовать свое превосходство.
Работали они добросовестно, удивительно добросовестно, но нас изумляло, что больше всего их расстраивало и приводило в смятение отсутствие порядка. Они не могли смириться с возможностью, чтобы один переработал сравнительно с другим. И уже то, что они находились в плену, работали у партизан, казалось им не столь существенным. В этом они были одинаковы, одного мнения.
Конечно, это все делало их для нас и смешными, и вместе с тем какими-то своими, они перестали быть врагами. И сочувствие тоже сближало, нам было понятно, почему, потеряв оружие, они не хотели и не могли вернуться к своим. Мне хотелось бы сделать такой вывод. Сталкиваясь с немцами, которым вдалбливали офицеры, фельдфебели и сам фюрер, какие враги партизаны, какие бандиты партизаны, какие жестокие звери партизаны, эти распропагандированные немцы, когда их приходилось обезоруживать и отпускать на свободу, — шли к нам, к партизанам, боясь вернуться к своим без оружия. Значит, они знали, что их офицеры, их командование более жестокое, чем «звери-партизаны». И своему командованию они не верили. Странно получалось. Как же, значит, они изучили и рассмотрели всю жестокость немецкой дисциплины, немецкого фашизма — все эти расстрелы, жестокость «нового немецкого порядка», если предпочитали плен наказанию от своих офицеров.