Судьба — солдатская
Шрифт:
— Раньше надо было освобождать, — слышала Валя ее насмешливый голос. — Что я дам? Больную корову?
Немцам, видно, надоело с ней спорить. Ефрейтор ушел, а оставшиеся двое, оттолкнув Матрену в сторону, прошли внутрь.
Гитлеровцы забирали все подряд. Матрену и Валю заставили таскать на телегу ссыпанную в мешки картошку. На вторую телегу сами принесли неполный мешок гороха, собранную в два мешка сеянку, мешок овса. Стали выгонять из поскотницы корову. Матрена, вцепившись руками в рога, кричала:
— Больная она. Не видите, парша какая-то идет…
Немец постарше, тыча пальцем в вымазанные дегтем места на коже, сделал испуганные глаза и что-то сказал второму. Когда тот, помоложе, отступился, он с крестьянской хитрецой поглядел на Матрену — все, мол, понимаю, не хитри — и показал, чтобы загоняла корову в хлев. Погнав Чернушку обратно в поскотницу, Матрена отвесила ему поясной поклон и проговорила ласково, как спасителю своему:
— Дай тебе господь здоровья, мужичок!
А «мужичок» с напарником уже ловили ее кур. Поймали четырех несушек. «Мужичок» объяснял растерявшейся Матрене:
— Ми… гут. Ми карош… — и, посмеиваясь, совал ей в руки оккупационные марки за птицу.
Матрена отводила от марок руки. Лихо смотрела в глаза то «мужичку», то тому, помоложе, который нагловато скалил зубы и постоянно тыкал ей в лицо рукой, державшей мертвых кур за лапки.
— Ми… давайт кушай… — бормотал он одну и ту же фразу и все хлопал свободной рукой по своему жирному животу.
В этот момент и разразилась стрельба в соседней избе.
Немцы упали в занавоженную грязь, под ноги Матрене. Сообразив, что оружие их в телегах, сначала поползли, а потом, привстав, бросились к подводам. После этого «мужичок» сразу побежал на выстрелы, а тот, второй, подобрал кур, положил их в телегу и только тогда потрусил за напарником.
Ефрейтор кричал, подавая команды. Гитлеровцы со всей деревушки сбегались к дому, из которого стреляли, и, падая, ползли, чтобы взять его в кольцо. Слышалось:
— Па-атизан! Па-атизан!..
Матрена, похолодев, промолвила ничего не понимавшей Вале:
— Красноармейцы там… Под полом… Остались, как отступали еще. Раненые.
Уйдя в избу, они наблюдали за гитлеровцами. Те подносили к глухой стене сено, заталкивали хозяев в поскотницу. Хозяйка вырывалась из их рук и, показывая на плачущих двух девочек, кричала истошно:
— Деток-то… за что?!
Поскотницу закрыли, приперев колом снаружи.
Прижавшись к стенам, немцы кидали в разбитые окна гранаты. Стреляли в бревенчатые стены избы. Мало-помалу смелея, поднимались. Становились поодаль. Бросали разгоряченные взгляды на пламя, охватывавшее высушенные годами бревна, серую, ощерившуюся дранкой крышу.
Проломив у поскотницы дверь, вывалился оттуда хозяин избы. Не обращая внимания на пламя по сторонам, выхватил из дыры девочек. Следом выбралась обезумевшая мать. Немцы, поглядывая на них, смеялись. «Убьют», — думала Валя. Но немцы их не тронули.
Дождавшись, когда дом сгорит, немцы уехали. Впереди по приказу ефрейтора пастух гнал отобранный у крестьян скот. За стадом не спеша переваливался, увязая в грязи колесами, тяжелый обоз.
Когда
Матрена, возвратившись, прошла прямо в поскотницу. Поглаживая Чернушку, заговорила с ней. Войдя после этого в избу, стала скидывать с себя платья, юбки, кофты. Приговаривала, настроенная благодушно:
— Дура, изопрела вся, пока таскала на телегу-то им…
Вале было жалко красноармейцев. Слушая успокоившуюся Матрену, она думала о Петре. В сердцах проговорила:
— Это такие фашисты попались… а то бы… — и, помедлив, стала рассказывать, что делали гитлеровцы в Залесье, когда она жила у Момойкиных.
Матрена глядела в окно на собирающихся к дому соседа крестьян. Валю не дослушала.
— Что говорить-то, — перебила она ее. — Ясно, враги — не на побратание пришли… — И кивнула на боковое окно: — Давай-ко пойдем поможем…
Сгоревших под полом красноармейцев откапывала вся деревушка. Недвижно стоял только хозяин… Прибежала его жена. Ее схватили бабы. Она рвалась к пепелищу, причитая:
— Где ж мои детки! Вот окаянные!
А детей ее отвели в избу к родственникам и не выпускали.
Красноармейцев было четверо. Когда их вытащили из-под разбитого гранатами полуобгоревшего пола, хозяин избы стал рассказывать:
— Сначала хорошо шло. Немчура уходила уж… а тут… один… как закашляет! В легкие он был ранен. Ну, гитлеровцы и догадались. Начали ломать пол — ход-то у меня под него с задов был, наружный, они и не нашли бы… Красноармейцы, знамо, начали отстреливаться, а патронов у них на всех было… раз, два и обчелся…
Красноармейцев хоронили в братской могиле на деревенском погосте. Хоронили под горькие бабьи вздохи да тяжелое сопение мужиков. Валя, поглядывая на могилу, всхлипывала и опять думала о Петре, вспоминала отца, братьев, мать… Поодаль, как грачи на свежей пахоте, замерли дети. Глазенки их неподвижно остановились на поднимающемся холмике земли.
Когда уходили по тропинке с кладбища, под взгорком показалась женщина. Шла она от Луги. Шла, трудно опираясь на посох. Рядом, понуро опустив морду и высунув язык, бежала собака. Валю что-то заставило дольше обычного задержать взгляд на путнице. В душу пахнуло страшно знакомым. Она закрыла глаза. Не сон ли? Снова открыла их. Нет, не сон. По тому, какая у женщины была походка, как держала она голову, как вырисовывались ее плечи, как повязан платок, — Валя узнала в ней… мать, Варвару Алексеевну. И трепетное чувство охватило ее. Постояв чуток и еще не веря тому, что видят глаза, она вдруг бросилась с тропинки в сторону и побежала навстречу матери.