Судьба. Книга 4
Шрифт:
Узук жадно вслушивается в слова Берды. Даже не в слова, — их она воспринимает краем сознания, — а в то, что должно вот-вот появиться за ними, между ними, в то, после чего в сумеречном и невнятном ропоте мира появятся яркие краски и звенящие звуки, и чувства раскроются легко, свободно, просто — как цветочный бутон раскрывается от прикосновения солнечного луча.
Узук ждёт. Она даже крепко держится руками за край скамьи, словно боится, что её сорвёт и закружит этот поток чувств, который вот-вот должен обрушиться на неё. Но чем дальше она слушает, тем больше создаётся впечатление, что зачерпнула она из арыка большим ситом — и течёт вода обратно сквозь мелкие ячейки волосяной сетки, вся вытекает, ничего не остаётся — ни малой рыбёшки, ни лягушачьего
— Прости меня, Узук-джан, — широкая горячая ладонь Берды накрывает её судорожно стиснутую руку.
Молодая женщина вздрагивает, подавляет невольный вздох и легко высвобождается. До обидного легко, до боли. Не было даже слабой попытки удержать её.
— Ты никогда не можешь быть виноватым передо мной, Берды, — говорит она, почти не сознавая, что имеет в виду не столько сказанное, сколько то, что пока ещё молчаливо сидит между ней и понурым неискренним человеком в старой красноармейской одежде Неужели это Берды? Неужели это тот единственный глоток влаги, на который расщедрилась её неласковая судьба и которым она жила все эти долгие годы?
— Виноват, — с унылой настойчивостью повторяет он, встаёт, срывает с куста розу, возвращается к скамье. — Возьми. Понюхай, как хорошо пахнет. Правда?
Узук машинально подносит цветок к лицу. Ей понятно, почему Берды говорит не то, что хочет сказать, почему он делает что-то необязательное и сейчас вовсе не нужное. Просто он боится сделать то, для чего пришёл сюда. А чего уж тут бояться: ствол сломался — за ветку не удержишься. Так-то, мой милый Берды-джан! Боишься меня ушибить? Мне уже ничего не страшно— меня судьба так об землю грохала, что камень на тысячу кусков разлетелся бы, а я, как видишь, цела ещё, живу. И даже улыбаться стараюсь. Больно, говоришь? Очень больно. Ни одного живого места у меня в душе нет, одни ссадины да синяки. Но что сделаю, если не захотел ты стать моим Лукманом? Ты сделал мне добра сколько смог. Спасибо тебе и на этом — не каждая река впадает в море, наш Мургаб тоже в песках теряется, но каждая травинка, получившая от него свою каплю воды, благодарна ему за это. И я, как травинка, благодарю тебя за свою капельку воды, за то, что своей любовью поддержал ты меня в самую трудную, самую чёрную минуту моей жизни, поддержал и, может быть, даже помог мне научиться не гнуть голову перед судьбой, как жертвенная овца над ямой.
— Это я виновата перед тобой, — говорит она. Из-за меня ты столько бед и страданий перенёс. Всю жизнь считала бы полной свою пиалу, если бы сумела отплатить тебе за твои страдания по моей вине.
— Что толку вспоминать, — отнекивается Берды. — Всё оказалось напрасным, потому что не я вырвал тебя из рук Бекмурад-бая, а сама ты освободилась, когда время пришло.
— Ты тоже способствовал приходу этого времени. Не надо считать испытания напрасными.
— Велика ли доля моего участия? За Советскую власть тысячи более достойных, чем я, жизнь свою положили.
— Не надо принижать себя. Каждый делает то, на что он способен.
— Всё это так, и однако же за крепкую сталь не рудокопа хвалят, а кузнеца, который саблю выковал.
— Не знаю. По мне так: не будь рудокопа — не будет и у кузнеца железа для сабли. Хвалить обоих надо… Что ты так смотришь на меня, словно впервые увидел?
— Изменилась ты очень.
— Постарела?
— Повзрослела. Думать научилась правильно, по-государственному.
— Не сглазь. А то пошлют Совнаркомом управлять — осрамлюсь.
— Я не шучу. Разве можно сравнить тебя с той наивной девочкой, какой ты была когда-то?
— Да… Была наивная девочка. Дарила одному парню венки из полевых цветов. Мечтала, что сядет ей на голову птица Хумай. Когда это было? То ли восемь лет прошло, то ли — целое тысячелетие.
— Неужели восемь?! Сколько же тебе сейчас?
— Старуха я, Берды-джан, совсем старуха. А в ту пору мне всего-то четырнадцать исполнилось. Тебе никогда не хотелось вернуться в детство, Берды?
— Как бы я сумел это сделать, даже
— Хорошо, мой милый, скакать вперёд коню, на котором чистая шерсть лоснится. А на мне проклятое прошлое висит — как вычески на худом верблюде. О каком будущем думать после всего, что испытать пришлось?
Горькие слова говорит Узук. От них и сердце саднит и во рту привкус такой, словно стебелёк полыни разжевала. Но говорить их надо, надо помочь Берды, который никак не соберётся с духом для последнего разговора. Может, так и уйти, не решившись. И будет это невысказанное висеть у него камнем на шее. Да и ей самой лучше сразу решить эту мучительную неизвестность — когда солнца нет, в солнечном зайчике не согреешься. Давай, Берды-джан, давай, красный джигит, руби! Рука у тебя привычная, сильная, а ниточка — совсем тоненькая: её не саблей, одним дыханием оборвать можно. Руби — не будет ни обид, ни попрёков ни жалоб! Боже мой, как это трудно, оказывается, как тягостно — сказать одно единственное слово… А может всё-таки не для этого ты пришёл, Берды? Может, иная забота тебя гложет, а я по глупой женской привычке всё беру на себя?
— О прошлом забывать надо, — говорит Берды, не поднимая головы, и шея его медленно краснеет, это видно даже сквозь загар. — Ты молодая, красивая, умная У тебя вся жизнь впереди.
— Ты так думаешь?
— Уверен. И ещё хочу сказать…
— Говори. Говори, не стесняйся.
— Хотел сказать… если кто тебе по душе… В общем, человек ты свободный, можешь выйти замуж за того, кто понравится…
Ну, вот и рухнула лавина, прогудела каменная осыпь. Завалила она кого-нибудь в селении, или всё живое успело уйти в безопасное место и лишь эта полуувядшая роза на сером асфальте — единственный свидетель катастрофы? Берды снял фуражку и вытирает вдруг вспотевший лоб тыльной стороной руки, а Узук сидит неподвижно и старается дышать как можно медленнее, задерживает дыхание, чтобы судорога, сжавшая горло, не прорвалась рыданием. Ну, вот всё и встало на свои места, не надо догадываться, надеяться и лукавить, не надо переливать из пустого в порожнее и ждать с замирающим сердцем, слишком ли острой будет боль от удара. Плеть Аманмурада жгла сильнее, сапоги его били по рёбрам больней, только тогда почему-то дышалось легче, чем сейчас. Ничего… ещё вдох… ещё один… вот и отпустила спазма… слава богу, отпустила…
Откуда-то издалека доносится до Узук голос Берды, и она делает усилие, чтобы постичь смысл сказанного. Речь идёт о любви. О какой любви? При чём здесь любовь? Ах, да-да, конечно, много прошло времени, много, на три человеческих века хватит, за такое время самый большой огонь погаснет, если не подбрасывать в него кусочки собственной души. Да, конечно, он прав: не надо обманывать и лицемерить, мы не маскарабазы, не пришлые шуты на большом мервском базаре, чтобы носить личину, конечно, лучше в глаза сказать правду, пусть безжалостную, но правду. «Нельзя два арбуза удержать в одной руке…» Да, нельзя и не надо. И о том, что любит её по-прежнему, тоже не надо говорить. «Будь счастлив, Берды-джан, с той, которую ты полюбил. Ещё в Ахале, в доме дяди твоего Нурмамеда, убеждала я тебя, чтобы ты искал для себя достойную девушку, а не ту, чьё чистое тело нехватано грязными руками». Почему же Берды дёргается от этих слов, как от удара по лицу? Почему бледнеет и комкает в руке фуражку? И на розу наступил ботинком…
— Не переживай, Берды, успокойся. Ни ты, ни та, к которой стремится твоё сердце, не виноваты передо мной. Желаю тебе счастья. Пусть твоя новая любовь будет долгой и верной. Иди к ней и не поминай меня злом.
Берды нерешительно переминается с ноги на ногу, нахлобучивает на голову измятую фуражку и уходит. Шаги его всё глуше и глуше. Вот споткнулся, выходя на улицу. Тоненько скрипнула, как вскрикнула, калитка.
Всё. Прокатился и замер последний камешек лавины. И снова тишина. Как будто ничего и не изменилось в мире.