Судьба
Шрифт:
– Ладно, бабка Палага, – сказал Макашин. – У тебя огонька другого нет, что ли?
– Ничего более нету, родненький, стекло от лампы в первом году войны треснуло, с тех пор так вполглаза и светимся, где взять?
– Ребята, вы можете к старосте, к Торобову, идти, – сказал Макашин своим. – Демидов знает. Скажите, чтоб накормил, у него изба просторная. А мне надо вот, – он кивнул на Григория Васильевича, – с хозяином потолковать. Демидов, по очереди у этой избы быть, да смотрите, не моргать, тут до всякой пакости недолго.
Пока он говорил, Григорий Васильевич успел прикинуть по-всякому, но ничего определенного решить не мог; о
– А себе? – спросил Макашин и добавил, щегольнув культурным словечком: – Себе тоже поставь прибор-то, дед Гришака, один пить не уважаю, распоследнее дело.
Григорий Васильевич ничего не сказал, услышав незнакомое слово «прибор», но понял и приказ начальства исполнил, сдерживая невольную торопливость, достал еще одну вилку и поставил на стол два темных стакана, позеленевших от старости по граням; Макашин пододвинулся к столу, взял стакан, поднял его, рассматривая на свет.
– Ну, как жизнь, дед Гришака? – неожиданно спросил Макашин не глядя, продолжая внимательно изучать стакан, и Григорий Васильевич, вслушиваясь в его глухой, спокойный, какой-то мертвый голос, помедлил, прежде чем ответить.
– Что моя жизнь, Федор Михайлович, – сказал он наконец, – моя жизнь вся там, – неопределенно махнул он не то на печь, не то на дверь в сени. – Вытянуло ее сквозняком, так и не довелось видеть никакой жизни-то.
– Значит, говоришь, сквозняком? – задумчиво переспросил Макашин. – Бывает, и сквозняком. Послушай, дед Гришака, ты не знаешь, зачем я к тебе в гости заглянул?
– Откуда мне знать, – трудно шевельнулся Григорий Васильевич. – Зашел человек, я и рад, сидим тут в темноте, каждому рады.
– Погляжу я, вон каким ты грамотеем стал, дед Гришака, – устало и равнодушно определил Макашин. – В колхозе тебя поднатерли, ученым медведем на задние лапы вздыбился. Ну, как опять мордой-то в навоз угодишь?
Григорий Васильевич долго посмотрел на него, ничего не ответил; вернулась Пелагея Евстафьевна с бутылкой самогонки; на ходу обмахнула ее фартуком, поставила на стол, и Макашин тотчас налил в стаканы; Пелагея Евстафьевна крупно нарезала сала и хлеба, поставила в глиняной миске соленые огурцы.
– Давай, дед Гришака, давай выпьем… бери, бери, а то нехорошо, словно ты и не рад встрече.
Макашин подождал, пока Григорий Васильевич выпьет, и сам выпил, опрокинув стакан как-то в один глоток; он посидел, взглянул на Григория Васильевича, довольный (самогон Пелагея Евстафьевна гнала крепкий, без запаха сырости), и стал закусывать хлебом и салом.
– Вот война кончится, – сказал он внезапно с неуловимой угрозой в голосе, – начну землю пахать. По-фермерски, как немцы, жить научимся… Десятин двадцать пять тебе земли, посередине усадьба, и работай. А тебя на побегушки возьму, дед
– Да по стольку-то на всех и не хватит, по двадцать пять десятин, – с простоватой откровенностью усомнился Григорий Васильевич. – Народу много теперь развелось, хоть и война, да бабы простаивать не любят. Рожают себе потихоньку, такая у них порода.
– Народу много, – согласился Макашин. – Не всех же землей наделять, дед, земля тебе не колхоз, на земле ты сам должен быть и кладовщиком, и председателем, и трактористом, дед. А всем земли не дадим, они же сами не захотели ее, дед, вот и пусть живут, как птицы небесные.
Григорий Васильевич горбился все больше; от выпитой самогонки он, как всегда, почувствовал себя оживленнее и моложе и поглядывал на Макашина зажигавшимися в глубине и от этого казалось хитроватыми глазами. Григория Васильевича так и подмывало сказать, что землю делить еще рано, нужно подождать конца войны, тогда и о земле начинать толк, но он понимал, что не ради этой душеспасительной беседы явился к нему начальник уездной полиции; он только всякий раз согласно кивал в ответ, когда Макашин глядел на него, и покусывал хрустящий соленый, пропахший укропом и смородиновым листом огурец. Пелагея Евстафьевна стояла у печи, запрятав руки под фартук, и слушала мужиков; временами она подходила к окну, отворачивала край занавески и смотрела, не начало ли виднеть. Пора уже было затапливать печь, и она, не обращая больше на заговорившихся мужиков внимания, убрала заслонку, поправила сложенные в печи для просушки еще с вечера дрова, выдернув из пучка хранившуюся на комельке сухую сосновую лучину, запалила ее от каганца на столе, вернулась к печи, зажгла пук соломы и сунула ее под дрова, пристально, с привычным интересом наблюдая, как слабое золотистое пламя разливается по дровам снизу, мягко и цепко захватывая малейшие неровности и трещины; не счесть, сколько раз в жизни она разводила вот такой огонь в печи; дети родились, и выросли, и ушли, а она все глядит на этот огонь, и он все горит и горит в печи, словно никого и ничего никогда не было.
Очнувшись, Пелагея Евстафьевна выдвинула из-под лавки лукошко, налила в чугун воды и стала чистить картошку; очистки ползли из-под ножа и падали во второе лукошко, поменьше; когда-то была скотина, и все шло в дело, теперь очистки приходится выкидывать впустую; а то вон некоторые сушат их, ссыпают в мешки; потом, говорят, их можно молоть на муку и добавлять в хлеб; Пелагея Евстафьевна решила и сама теперь хорошенько мыть очистки и ссыпать их на печку; когда она, начистив чугунок картошки, вымыла ее и поставила варить, Макашин и Григорий Васильевич все еще сидели за столом и разговаривали.
Пелагея Евстафьевна оделась, повязала толстый платок и пошла принести воды; серое весеннее утро уже наступало, в застрехах, в резко черневших деревьях голо свистел резкий морозный ветер; небо сплошь было в облаках, и они хотя еще не различались, а только угадывались, Пелагея Евстафьевна поняла это по утяжелившемуся своему дыханию; она оглянулась на окна своей избы и, быстро-быстро перебирая старческими ногами в сухих теплый опорках, пошла к колодцу, а в это время в избе за столом разговор принял несколько иной характер; это сразу почувствовал Григорий Васильевич и невольно насторожился. Макашин ровно разлил в стаканы остатки самогонки, и они выпили; Григорий Васильевич предложил послать старуху еще за бутылочкой, Макашин остановил его.