Судьба
Шрифт:
– Елена Захаровна, очень хорошо, что вы есть, что остались живы, вернулись. – Чувствуя ее внутреннее смятение, Брюханов замолчал и долго глядел на нее. – Я могу вам одно сказать: вы всегда вольны поступать, как найдете нужным. А я вам обещаю, что вы не пожалеете…
– Не надо ничего обещать, Тихон Иванович, – Аленка необычно просто и с доверием опять притронулась к его руке. – Поедемте, поедемте, пусть в этот день не будет никаких остановок, пусть все идет, идет, так надо.
Брюханов молча кивнул, захваченный одним чувством тревожного праздника; и все думал, что это нереальность, стоит провести по глазам, ладонью, и все исчезнет – и город, и Аленка, и низкое солнце, и он сам; дома Брюханов, не снимая пиджака, стал сразу накрывать на стол и все оглядывался на Аленку.
– Тихон Иванович, мне бы переодеться где, – сказала она с невольным смущением,
Раскрыв чемоданчик, она достала простенькое ситцевое платьице в темную полоску, чулки и туфли на низком каблуке и, быстро переодевшись, некоторое время ходила по комнате, привыкая; ей все казалось, что теперь на ней ничего нет. И вдруг она окончательно поняла, что все прошлое кончено и война для нее вот в этот момент кончена, а впереди нечто огромное и неизвестное; она поправила короткие волосы и вышла к Брюханову.
– Там направо по коридору ванная, можно умыться, – сказал Брюханов, сдергивая с плеча у себя полотенце и вытирая руки. – Стол для встречи фронтовика готов, я вас жду.
Они сели друг против друга; Брюханов тотчас положил ей в тарелку каких-то консервов, красных, нарезанных пополам помидоров.
– Что вы будете пить, Елена Захаровна?
– Водку, Тихон Иванович, – отозвалась Аленка и добавила: – Не бойтесь, это только сегодня. Я за всю войну только раза два ее и пила.
Брюханов молча налил в большие рюмки на длинных ножках; они подняли их, посмотрели друг на друга и, не говоря ни слова и не чокаясь, выпили; у каждого из них позади оставалось изрытое, еще дымящееся поле, усеянное погибшими близкими, знакомыми, просто людьми, и они, не сговариваясь, выпили за них, и был тихий час, когда они не знали, зачем встретились за одним столом и что будут делать дальше. И если Брюханов невольно подумал, что он уже далеко не первой молодости и погнался за девчонкой, и что все это нехорошо будет, и особенно со стороны, и есть еще время как-нибудь все повернуть и изменить, то Аленка, сидя прямо и глядя на Брюханова, видела не его, а что-то смутное и тихое, что-то уходило, уходило, дорогое и большое, и оставался один вот этот человек, отчего-то в последний момент посуровевший, как бы отгородившийся от нее невидимой стеной; ну, а если серьезно, так и она не привязана, встанет, соберет свои немудрящие пожитки, поклонится и выйдет за дверь; кстати, теперь и до родной матери каких-нибудь сто семьдесят верст, и у каждого на этой земле свой путь и своя ноша. А ее дорога пропадала где-то в далекой мгле, в рваном тумане, да и не было нужды останавливаться, как говорила бабушка Авдотья, завей горе веревочкой, струится дымный, гаревый поток… Она одно знает, что ей счастья в жизни не найти, да и не надо ей его, хоть короткое, да оно было, а у других и вообще ничего. Ей теперь идти да идти одним следом и не думать, куда ведет тесная стежка.
Брюханов налил по второй и посмотрел на нее пристально, и она ответила ему ясным, утвердительным взглядом, от которого у него сразу прошла вся смута.
– Это за
– Зря верите, Тихон Иванович, – ответила она несколько изменившимся после водки голосом. – Да и что мне искать? Я нашла, я все нашла.
– Вы еще слишком молоды, – сказал он сосредоточенно, – а в жизни все без исключения меняется, даже наши привычки. Вы ничего не съели, так нельзя.
– Я съем, Тихон Иванович, – ответила Аленка, – обязательно, сегодня весь день ничего не ела, все думала, думала. Как я приеду, как все будет. – Она заметила, что он держит рюмку и ждет и что ему, очевидно, хочется выпить. она поспешно взяла свою за тонкую ножку, осторожно стукнулась краешком о его рюмку.
– А я за вас выпью, Тихон Иванович, – сказала она – Что было, прошло теперь, я с себя словно стряхиваю, стряхиваю…
Темный, смуглый румянец, выступивший у нее на щеках, неяркое освещение делали ее еще моложе и загадочнее; они опять выпили, и Аленка несмело посмотрела на Брюханова, взялась за голову, засмеялась.
– Ой, что я делаю, мне вас поцеловать хочется, – она стремительно встала, подошла к нему, и он почувствовал у себя на плечах ее руки; он сидел, напрягшись, не в силах удержаться от глупой, мальчишеской улыбки; слишком все хорошо получалось, и он испугался. Он почувствовал прикосновение ее губ у себя на щеке.
– Нет, нет, Елена Захаровна, – запротестовал он – Вы ничем мне не обязаны, забудьте об этом. Сразу же забудьте об этом, Елена Захаровна… не надо… Наоборот.. У вас такое имя – Аленка… Ничего, что я вас так назвал?
Не в силах справиться с собой, он встал, и у него закружилась голова от близости ее лица, глаз и губ, он целый год ждал ее, ждал такого вот момента, и теперь знал, что не справится с собой; он поцеловал ее по-мужски сильно, настойчиво, прямо в губы; и уже ни о чем больше не думая, подхватил на руки и понес, он нес ее и целовал, непрерывно повторяя только ее имя: Аленка, Аленка, Аленка. У нее шла кругом голова, она видела качающийся потолок, какую-то картину, что-то белое и блестящее проплыло у самых ее глаз, и ей было приятно в этих сильных руках, окруживших ее со всех сторон, и она совсем закрыла глаза; он что-то делал с ее одеждой, и она лежала покорная и тихая, все так же крепко, до боли, до какого-то яркого мелькания, зажмурившись. Это лес, солнечный ветер в листьях, говорила она себе, вот этот мрак повторяется, И земля уходит, и сама она уходит, и никогда не будет возвращения из этой зеленой, пронзительной тьмы, ей все равно, странный, далекий стон, возникший неожиданно, словно пробудил ее, и она, холодея от ужаса, с отвращением к себе, к своей измене, оттолкнула от себя большие, настойчивые руки, к которым ее сейчас так тянуло, и, прикрываясь попавшимся под руку платьем, забилась в угол кровати, чувствуя, что близка к обмороку; вся дрожа, она умоляюще сказала:
– Нет, нет, не сегодня, ради бога, не сегодня, не сейчас…
Не глядя в ее сторону, Брюханов сел рядом и стиснул голову руками, не обращая внимания на то, что и сам полураздет; в висках, под пальцами тяжелыми, частыми толчками шла кровь, и он стал считать эти удары, чувствуя ноющую, свинцовую тяжесть во всем теле; Аленка торопливо набросила на себя платье, глядя в широкую спину Брюханова, на лопатки, сильно тронутые темным волосом.
– Прости меня, – сказала она, боясь прикоснуться к нему и страстно, мучительно желая этого, – прости, ты меня должен понять, это не потому, не из-за тебя, это пройдет…
– Я понимаю, Аленка, – сказал он, трудно отыскивая слова. – Отдыхай, я пойду к себе. Не надо нам быть вместе… Прости.
Он подобрал свою одежду, не стесняясь, тут же стал приводить себя в порядок; Аленка отвернулась, закрыла глаза. Происходило смещение; она подумала, что никак не может точно вспомнить лица Сокольцева, оно уходило, расплывалось, она вспоминала глаза, губы, брови, но никак не могла вспомнить всего лица, вместо этого перед ней все время стояло лицо Брюханова, и притом спокойное, ясное, она не заметила, как сам он ушел; она искала защиты от него там, где уже ничего не было, все смещалось и сдвигалось, перед ней по-прежнему был Брюханов, и ей хотелось к нему, в его большие, сильные, благостные руки, она почувствовала, что больше не может бороться с собой. Она встала и, решительно толкнув дверь, вышла в коридор; от выпитой водки в голове было легко. «Ну что ж, что ж, – говорила она себе, пытаясь справиться с волнением и невольным страхом, – вот я и люблю, вот я сама иду, я хочу этого, мне нужен он, и никто другой».