Судьба
Шрифт:
– Молчи, молчи, – попыталась она остановить его.
– А чего молчать? – опять еле слышно прошептал Семипалов. – Легче стало мне… в груди словно лопнуло что… прохлада… Спасибо, сестра, Отпустило…
С неуверенной, слабой улыбкой на измученном лице Аленка трудно встала и вышла; и на нее словно упал неожиданный мягкий удар, и зазвенели тысячи разноцветных, острых, больных осколков; из темной, мертвой реки она шагнула в сторону, на шаткую, но твердую поверхность, и задохнулась, впервые за многие месяцы, поняв, что это жизнь идет вокруг, именно жизнь, а не подспудный, необъяснимый страх.
Три дня она пролежала в горячке и только через неделю опять стала выходить на дежурства, но в ней, несмотря на благодарно и радостно встречавшие и провожавшие ее глаза Семипалова, продолжал
И хотя чувство женщины тотчас сказало ей, что так оно и есть и она не ошибается, Аленка еще раз посмеялась своим диким мыслям и, сделавшись от этого угловатее и резче, слегка двинулась на стуле; что-то истинно женское заставило ее переменить положение тела и сесть так, чтобы Брюханову было видно, насколько она хороша, и Брюханов тотчас уловил перемену в ее настроении и представил ее не в гимнастерке, и солдатских сапогах, а в тонком хорошем платье, облегающем тело свободно и мягко, и от этого ему все окончательно стало ясно в себе и немного стыдно, хотя он тут же подумал, что ничего стыдного в его мыслях нет, что это закон и что если верить мудрому Аристотелю, так и возраст у них друг для друга вполне хороший, да и в своей холостяцкой жизни после смерти Наташи он всегда тосковал о ребенке. Он поразился, из какой волны вынырнул к нему Аристотель со своими трезвыми рассуждениями о наилучших условиях для брака, очевидно сработала какая-то потаенная пружина, и он едва удержался от невольного приступа смеха и над собой и над Аристотелем, над этим его бесстрастным академическим подходом к запутанной области человеческих отношений. «Великие всегда рассчитывали на века, – подумал он, – на тысячелетия. Вечное заблуждение человеческого ума забывать о собственной природе!»
– Знаете, Тихон Иванович, – сказала Аленка, глядя мимо, – я боюсь к себе сейчас в село. Зачислилась в военный госпиталь, уже все сделано, вечером в десять часов у нас отправка. Правильно ли, нет, перерешать не к чему.
Это было полной неожиданностью для Брюханова, и он некоторое время молчал, обдумывая.
– Вы обещаете мне писать, Елена Захаровна? – спросил он, и она в его голосе почувствовала пугающую настойчивость. – У меня адрес прост: обком, Брюханову. Я бы должен всю эту вашу конструкцию поломать, но я понимаю, иначе нельзя. За суматохой почти забыл о вас после Горбаня, виноват сам. Но я теперь хочу восполнить. Пишите мне, редко, мало, как хотите, у всех у нас будет нелегкая жизнь, давайте, Елена Захаровна, просто помогать друг другу.
– Я понимаю, – сказала она и ушла от него с твердым намерением никогда не только не писать ему, но и вообще забыть поскорее неожиданный, пугающий разговор с ним, но уже через три месяца он получил от нее треугольничек и испытал при этом такое острое волнение, что сам опешил, а еще через три месяца он держал в руках второе ее письмо.
Она писала, что была ранена в бою за Минск и теперь находится в госпитале в Саратове, скоро выпишется, и просила у него совета, что делать дальше. По ее словам, она хотела окончить десятилетку и поступить в медицинский институт, – и он тут же, не мешкая ни минуты, ответил ей, чтобы она немедленно приезжала, что все устроится, он добудет ей жилье.
Два ее коротких письма и два его ответа уже связывали их по-особому, и хотя Брюханов хорошо понимал, что Аленка, несмотря на все перенесенное, на душевную зрелость и чуткость, была совершенно неопытна в жизни и письма ее вызваны все тем же страхом перед неизвестностью и тем, что она за годы войны привыкла жить так, как ей приказывали старшие, и теперь просто растерялась, он был рад и в то же время нещадно
Он подхватил ее вещмешок и игрушечный чемоданчик (все, что она приобрела за войну), сунул в машину и повез показывать город; в самой высокой части, в Нагорном районе, где пленные немцы строили несколько зданий, целый квартал, они остановились и вышли. Вечерело, немцы как раз закончили работу и собирались в отряды, готовясь идти к себе; насколько глаз хватал, открывалась широкая панорама искалеченного и уже оживающего города; были видны далеко на окраинах несколько больших заводских домов, во многих местах свежим тесом белели крыши, ребрились леса, но все это были лишь пятна, терявшиеся среди массового, невиданного разрушения. И Брюханов и Аленка как-то сразу одинаково остро почувствовали, какая безжалостная война совсем недавно прошла по земле, у Аленки под правой лопаткой, там, где осколок мины пересек ей ребро, томительно заныло.
Назавтра Брюханова, как всегда, ждал трудный день, опять нужно было сеять, нужно было кормить людей; заводы и фабрики по жестким, не подлежащим никакому сомнению планам уже должны были давать продукцию (и давали ее), и если раньше Брюханов мог отойти за спину Петрова, то теперь, после его смерти, он сам был первым и сам отвечал за все в области, но сейчас он ни о чем не думал, кроме одного. Странно и непривычно получилось с Аленкой; рядом с ним, совершенно по-особому, появился новый человек, собственно говоря, совсем не известный ему; раньше женщина, если даже вспомнить и о Наташе, никогда не входила так близко в его жизнь, а теперь он уже чувствовал, что это случилось независимо от него. Он не знал лишь главного, хорошо это или плохо, она заранее вошла в его жизнь, и он, сколько ни готовился, оказался перед неожиданностью. Но раз она написала ему и теперь приехала, думал он, то ведь и она что-то решила для себя определенно, она уже взрослый человек и все понимает.
Он очень боялся сказать ей, что у него в квартире есть для нее комната, что он будет очень рад помочь ей, но ее замечание, выразившее радость от встречи с ним, сказало, что она свое устройство в дальнейшей жизни давно связывает с ним, передоверяет ему, и Брюханов, стараясь не показать смущения, лишь подумал о переменах в ней, совершенно ему неведомых; ну что ж, тем лучше, решил он с облегченным вздохом, легким прищуром защищая глаза от низкого осеннего солнца, косо падавшего на город. Аленка улыбнулась и, словно стараясь помочь, осторожно тронула его за руку; он взял ее тонкие, сильные пальцы и поднес к губам, и она спокойно и даже изучающе смотрела ему в лицо, пока он целовал ее руку, слегка наклонив крупную, с редкой сединой голову, чувствуя у себя на руке его горячее взволнованное дыхание.
– У меня есть для вас комната, Елена Захаровна, – сказал он тихо, – надеюсь, вы не подумаете ничего плохого…
– Что ж, я сама так хотела, – ответила она, слегка хмурясь и привыкая к нему теперь уже непосредственно и не сразу освобождая свою руку. – Поедемте, Тихон Иванович. У вас, наверное, есть водка… Не пугайтесь, Тихон Иванович, – тут же добавила она, засмеявшись, – если водки нет, можно послабее, вина. Вы не знаете, какой это для меня день. Самый, может быть, центральный день. Мне поэтому сегодня все время ваша помощь нужна. Не раздумывайте, Тихон Иванович, об этом.