Сулла бы одобрил
Шрифт:
Но все-таки помогу, мы должны помогать друг другу. Даже муравьи помогают, потому и стали властелинами мира.
Мелькнула соблазнительная мысль, чего это я с такой мощью хочу помочь простому полицейскому исполнять свой долг, это же песчинка! Я могу двигать глыбы, а то и горы, но… я только выгляжу молодым атлетом, на самом деле я старый, мудрый и настолько много повидавший, что уже вообще готов опустить руки, как тот бывалый полицейский, и ждать, когда оно само собой рассосется.
Франсуа де Ларошфуко сказал в свое время, что никакие
Но к своему ужасу понял, что наших в таком случае на планете наберется от силы полпроцента, а то и сотая часть, а остальное человечество живет сегодняшним днем и готово удавить тебя, если попробуешь урвать хоть копейку на более быстрое построение счастья для всех.
Духовный мир культивировался в человеке в Средние века, тогда в моде были великие аскеты, но пришла эпоха Просвещения с ее культом поесть и посрать, бестселлером стал срамной роман «Гаргантюа и Пантагрюэль», где с упоением втаптывалось в грязь все великое и одухотворенное, а о том, как Гаргантюа срал и как подтирал жопу, сразу три большие главы во всех подробностях.
Народ принял с ликованием такую эпоху Просвещения, духовные запросы – тяжело и непонятно, а вот пить, жрать, срать – наше все!
Аристократия держалась дольше, но под напором демократии размыло и ее, как волны океана разрушают гранитный утес. После родовой аристократии некоторое время держались «аристократы духа» из разночинцев и среднего класса, их сумели опустить до уровня простого и очень простого народа, что с уровнем развития демократии ухитряется становиться все проще и проще.
Конечно, церковь и наиболее просвещенные сопротивлялись отчаянно, иногда переходили в контратаку, в церкви это приняло форму протестантства. В светской жизни «о кухне не говорят», но животная натура человека, которого освободили от соблюдения заповедей, постепенно брала свое.
Последней попыткой поставить духовное над скотским было построение коммунизма в России. Тогда еще не знали, что любой человек может быть хорошим и правильным, если недолго, однако низменное обязательно возьмет свое, строители коммунизма еще не слыхали о Фрейде и Юнге.
Сдались даже умеренные сторонники сухого закона. Даже такое пустяковое ограничение не прошло ни в России, где его пытались принять несколько раз, ни в Штатах. Правители повздыхали и мудро решили позволить и разрешить всё-всё, умные все равно выживут и будут тянуть мир к счастью, а народ… что народ? Да и хрен с ним, он же сам не понимает, что делает, когда живет как животное, что научилось смотреть телевизор.
Потому сейчас разрешено и строго запрещенное в заповедях прелюбодейство, и почти все, кроме простого убийства ближнего, а вот дальнего уже можно…
Саруман и Фальстаф привычно всажены в кресла за сдвинутыми столами, мы так жили и работали последние тридцать лет.
У нас работа важная часть жизни, как у большинства отдых и сладкое безделье, чуточку режет глаз пустое место там, где находилось мое кресло. Молодец Фальстаф, убрал, чтоб не мозолило глаза, и хотя они с Саруманом знали, что мои дни тают, как снежок в апреле, но давно примирились, все в конце концов помрут, даже императоры вон умерли.
Но теперь оба знают, что я или то, что от меня осталось, существует, даже без микробиоты как-то перебиваюсь, а это и для них неожиданная и приятная надежда.
Под началом Сарумана двадцать четыре человека, почти все на удаленке, хотя половина из Москвы, трое вообще на двух соседних улицах, но и они были здесь только во время собеседования и найма, семеро вообще за кордоном, так что костяк нашей команды всегда только мы трое.
– Привет с Олимпа, – сказал я громко.
Оба вздрогнули, вскинули головы. Я улыбнулся, аватарка на экране повторила в точности, растянув губы и показав кончики рекламно-белых и ровных зубов.
Саруман кивнул молча, Фальстаф спросил очень живо:
– Ты как? Не рассыпаешься?
– Приспосабливаюсь, – сообщил я. – Мозг, хоть и цифровой, взял все под контроль круче, чем в реале, когда мешались всякие там кони-люди.
– Здорово, – сказал Фальстаф с энтузиазмом. – Завтра твои похороны, пойдешь?
Я поморщился.
– Я здесь, не заметил? А похоронят не меня, а ту оболочку, в которую я был насильно и без моего согласия всажен. Так что хрен с нею. Думаю, и вы на ее закопание не пойдете. Это все равно что положить в гроб и зачем-то засыпать в глубокой яме мой старый, изношенный до предела костюм.
Саруман покачал головой, в голосе прозвучало некоторое неодобрение:
– Как-то некошерно… Если по уму, то ты прав, но живем в мире ритуалов. Придуманы не зря, не зря. Это якоря или, как ныне говорят, чекпоинты.
Фальстаф сказал бодро:
– А я точно не пойду! Берлог прав, а мое непойдение в нашем здоровом коллективе забудется сразу. Хотя многие скажут, свинья, прикидывался другом, а бросить горсть земли на гроб поленился. Но теперь никто ничего долго не помнит.
Я напомнил:
– Так что насчет стартапа?
Фальстаф вздохнул, а потом приподнял плечи, вид такой, что бросается в прорубь.
– Я, – сказал он все еще с некоторой нерешительностью, – все обдумал и перепроверил. Пора и нам из зоны комфорта, пока не вытащили за шиворот и не проводили пинком под мягкое место, что уже совсем… не мягкое, а уже весьма мозолистое. Если у Берлога получится насчет финансовой кормушки, а это главное…
– Счет? – потребовал я.
Фальстаф оглянулся на Сарумана, тот чуть повернулся в кресле, тяжеловесный, как авианосец, вперил в меня полный подозрения взгляд.