Сумасшедший корабль
Шрифт:
Кончались стихи так:
Внемлите, как кричат вам молодые братья: Нет! Нет! Не верим! Нет! Не верим! Это ложь! Изменникам позор! Предателям проклятье! Рабочие, к станкам. На помощь, молодежь.Петроградский Совет Профсоюзов к своим членам обращался кратко, но красочно:
Снова у подступов Красного Петрограда появился
И боевое предложение: на каждый удар врага ответить двумя ударами – молотом и винтовкой!
На следующий день столбы выбросили уже не одиночные, а двудольные листы, где было объявлено об аресте мятежных матросов, делегатов и семей бывших военных – участников мятежа. Комитет объявлял всех заложниками за тех товарищей, которые задержаны были в Кронштадте, в особенности за комиссара Балтфлота и председателя Совета.
Если хоть один волос упадет с головы задержанных товарищей, названные заложники ответят головой.
На другой дольке листка без восклицательного, казалось бы, здесь такого необходимого знака стоял лапидарный подзаголовок:
ДОСТУКАЛИСЬ
К обманутым кронштадтцам
И, как растущий набат:
Сдавайтесь, сейчас. Сдавайте оружие. Переходите к нам. Немедленно.Наконец, в один легкий, уже совсем весенний день, в четырнадцать часов, за подписями Предвоенсовета Республики, главкома, командарма, начпореспа:
К ГАРНИЗОНУ КРОНШТАДТА И МЯТЕЖНЫХ ФОРТОВ!
Настоящее предупреждение является последним.
Как-то вечером в эти последние мятежные дни в тесной комнате Копильского сидели молодые писатели и дискуссировали, правильно ли они поступили, назвав свой союз именем, которое для публики прозвучало как нарушение самой сущности их объединения.
Придуманное имя вызвало ассоциации подражания и преемственности, то есть как раз то, чего они не хотели, чего, по существу, не было вовсе.
Эти молодые собрались не по признаку однородности и логики. Не потому ли они упоминаются и в Сумасшедшем Корабле? Сейчас, когда их союзу истекает десятилетие, хорошо вспомнить, как поэт, пришедший в кружок их последним, сейчас оказавшийся родоначальником совсем новой лирической взволнованности, первым у источника еще не бывших сопоставлений – события, человека, зверей, вещей и даже «гвоздей» – в те дни, о которых здесь речь, скромно сказал:
Мы зажигаем свой огонь, Чтобы сварить похлебку.При обзоре объективном эта «похлебка» оказалась делом важным и нужным. Она замешана была на принципе сохранения самого искусства, когда истории страны было не до искусства. Они подставили свои плечи и пронесли этот выпавший груз истории. Эти молодые оказались в те дни представителями почти всех форм литературы, удельный же вес каждого определился только теперь, когда некоторые из них уже накануне того, чтобы, взяв под мышку Собсоч, прошагнуть в историю литературы. Но это особая тема.
Сейчас речь только о тех днях, когда в их кружке дифференциации не было и все скопом пришли «на огонь». Был у них пламенный уголь, чтоб разжечь этот огонь, – тот юноша, богатый дарами, который нами помянут в начальной волне.
Он ушел слишком рано, но знамя выбросить он успел.
– Мы – братство – требуем одного: чтобы голос наш не был фальшив.
– Мы верим, что литературные химеры – особая реальность.
– Искусство реально, как сама жизнь.
И вот на зажженный огонь сошлись люди столь различные, что, встреться они не в литературе, а в жизни, им вместе было бы нечего делать. И говоря о них, ни одного признака нельзя обобщать. Качество одного оборачивалось у другого как раз в противоположное, и это в них было занятно и давало их союзу богатство.
У них был поэт, способный жить бытом пещерного человека, в пробегании пространств с ним мог лишь сравняться верблюд. Был и «брат алеут» – изумительный дарами. Пряный и душный, как персидская дыня, которой много не съешь.
Однако в литературе все они объединились под формулировкой своего критика:
«...Конечно, живое искусство не в приеме. Голый прием, его “обнажение” еще не искусство, а только механика искусства.
Одухотворяется же искусство именно сокрытием приема, маскировкой его схем путем ввода бесконечно многообразного, жизненного, идейного и психологического материала, что и создает иллюзию не искусственного, а “реальнейшего” мира».
В быту молодые были бодры. Упираясь длинными ногами, выходящими далеко за пределы его походной кровати, в те дни, когда согреваться и питаться приходилось одною козьей ножкой, Копильский философически изрекал:
– Положение отчаянное – будем веселиться!
А женщина, тоже поэт (не поэтесса), в союзе с верным своим Пятницей – Лирической Музой утверждала за всех:
И мы живем, и, Робинзону Крузо Подобные, – за каждый бьемся час.Да, в те дни молодые были еще все очень молоды, и мужественны, и бодры. И тем более странно, что не фактически, а непрошеным подсознанием они со стороны воспринимались как перестарки после тяжкой болезни. И в пику всякой логике кажется, что по-настоящемуони помолодели много поздней и молодеть продолжают. В те же дни юность, в смысле германского романтизма, с которым повелось и в нашей литературе отождествлять это слово, и не глядела из их умных, знающих и уже утомленных глаз.
Про Вертера они, конечно, знали из книги, но встреться он им живой, они бы не подхватили его с смелой любовью, как Гете, а выхолостили б в чистого дурака.
Впрочем, они так и сделали.
Вертер, конечно, жил в каждом из них, потому что они были поэты, но каждый расправился с ним по-свойски, как бы мстя за усложнение психологии не по времени. Кто споил своего Вертера в ресторациях Польши и забил его право на первенство в памяти читателя победно вздернутым над Вислой конем; кто иронически сочетал его просто-напросто с козой, да так прочно, что уж если читателю вспомнится, то непременно пусть вместе; кто в стихах забросил Вертера, как мяч в облака.