Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Аухфиш. Потому что была лентяйка… совершенно распущенный человек!

Берлога. А что такое лень? У кого — болезнь, усталость организма, недоразвитость физическая. Скольких лентяев я знавал, что, поглотавши железа либо мышьяку да сосновым лесом либо морем подышав, бодрость, подвижность и охоту к деятельности обретали. А у кого — именно вот отсутствие веры в себя, в призвание свое, в надобность и красоту того, что взялся делать. Людей без лени нету. И я, и ты, и вот он, Аристонов, — каждый ленив по-своему. Меня еще сегодня моя Настасья лежебоком ругала. Уж на что живая машина Мориц Раймондович Рахе, на что дисциплина воплощенная Елена Сергеевна Савицкая, а я убежден, что и они лень знают… Лени чужд только излюбленный труд. Какого-нибудь Фра Дольчино репетировать я не ленив. Ты человек больной, слабый, а торчишь в типографии до пяти часов утра, ныряешь в корректурах, как жучка — в рыхлом сене, что в волнах, скипидарными ароматами почки свои разрушаешь, потом человеческим легкие свои отравляешь… Веришь, что дело делаешь, понимаешь его, любишь, — ну и труд не в труд, и тягость не в тягость, и на здоровье наплевать. Этак, брат, работать — первое наслажденье в мире. Лучше, чем любимую женщину целовать. Потому что поцелуи надоедают и приедаются, а излюбленный труд пресыщения не знает. От-того-то, должно быть, — засмеялся он, — женщины и ревнуют так часто нашего брата к призванию… Много баб я любил, а все же ни одной настолько, чтобы ради нее репетицию пропустить, либо к спектаклю опоздать, либо на сцене о ней думать и помнить.

Берлога умолк, куря и шагая.

— Ведь вас, если не ошибаюсь, Елизавета Вадимовна мне рекомендовала? —

обратился он к Аристонову.

Сергей слегка покраснел, но гордо выпрямился, выкатил грудь.

— Да.

Берлога повернулся к Аухфишу.

— Вот тебе — пример: наша Лиза Наседкина. В частной жизни — чудовище лени. Когда свободна, спит часов по десяти в сутки, из капотов не выходит, даже уж и сидеть ей невмоготу, переваливается, знай, с дивана на кушетку, с кушетки на диван, аж пружины промяла, из мебели-то лодки какие-то поделались… А как принялась партию учить — не оторвешь ее от пианино: тоже хоть десять часов просидит, как прикованная, и будет повторять и пробовать на все лады фразу какую-нибудь неудачную, покуда та у нее в перл создания не переродится… Порекомендуешь ей ознакомиться для роли с источником полезным, — она ночь не спит, читает, а поутру скачет в музей либо в публичную библиотеку — роется в старинных гравюрах, картины Ренессанса изучает, — по толкучему рынку бродит, ищет, не попадется ли у старьевщиц барахло какое-нибудь стильное… Удивительные вещи откапывает… Когда она в периоде творчества, она житейски невменяема делается. Вот сейчас она Маргариту Трентскую свалила — авось передохнет несколько. А то ведь, кроме Маргариты, с нею даже говорить ни о чем нельзя: всю ее роль-то заполнила, — как маньячка стала!.. Наслаждение работать с этакою артисткою! истинное наслаждение, братцы!

Аристонов сидел, потупив глаза. Он чувствовал себя очень неловко. Под простодушными похвалами, которыми Берлога осыпал Наседкину, Сергей впервые поймал в себе мысль, похожую на угрызение совести, что вот он — пришедший с целью обличить в Берлоге лицемера и притворщика — сам имеет от него тайну, для него вредную и постыдную, которая опутала великого артиста, как злые тенета, и, если разобличит-ся, должна уязвить его больно и глубоко. А Берлога говорил:

— Настоящий талант никогда не ленив. Талант — инстинкт своей целесообразности, которая громадно радостна, пред которою проштрафиться громадно совестно, которая обязывает паче всех заповедей, которую валить через пень в колоду — кощунство и самонадругательство. Талант чует меру своей способности и работает аккурат в ее полноту…

Аухфиш. Если бы так было, то не пропадало бы в гениальном лентяйстве столько дилетантских дарований.

Берлога. Не верю я в гениальных дилетантов. Знаем мы этих господ, о которых жалостливая публика вздыхает: ах, если бы этот лентяй работал, то из него вышел бы Рубенс, Глинка, Пушкин! Дудки! В том-то и штука, что если сидит в тебе корень Рубенса, Глинки или Пушкина, то никакие силы житейские в дилетантстве тебя не удержат. Нарочно беру имена бар, которых уж самое право рождения, казалось бы, на дилетантство обрекало. Но талант так вот и выбросил их из барства-то, будто пружиною наподдал, и погнал — каждого по своей дороге — в такие работники, что и нам, плебеям, остается только любоваться да руками разводить. Один написал картин саженных больше, кажется, чем месяцев на свете прожил, все музеи Европы ими увешаны. Другой наверху славы после «Руслана», на шестом десятке лет, поехал в Берлин учиться у Дена тонам церковным. А — рукописи Пушкина ты видал? Узор! Черкнуто, зачеркнуто, перечеркнуто. Каждое слово сто раз взвешено, каждый образ сто раз проверен… Блестящий дилетант — какой-нибудь Алябьев, Лишин, Апухтин, — может невзначай обмолвиться музыкальною фразою, под которою Глинка с радостью подписался бы, либо стихом Пушкина достойным. Но — хоть тысячу «Соловьев» просвищи, а «Руслана» из них не слепишь… Ну а в один соловьиный свист жить человеку, богато одаренному природою, стыдно и обидно. Вот он и швыряется из стороны в сторону за призванием, валяет дурака в оригинальничанья всяком, гениально лентяйничает, артистически кутит, художнически развратничает. Лень в своем излюбленном труде — отрицательный инстинкт мелкого, внешнего дарования, которое втайне догадывается, что оно — не талант. Пушкин был картежник, Глинка— пьяница, Рубенс — бабник. Но ведь это второй, даже третий план жизни. Творчества своего они ни карточному столу, ни бутылям с вином, ни одрам сладострастия в жертву не предали. Банчишка — банчишкою, пьяная братия — пьяною братией, баба — бабою, а труд — трудом. А дилетант, будь он хоть семи пядей во лбу, на полпути успехов своих непременно сорвется. Либо какая-либо страстишка его задушит — как Алябьева картеж, Апухтина — обжорство. Либо, наоборот, остепеняется он и, оставив служение музам капризным, поступает просто на службу. При императорских театрах, при академии художеств — вообще при всяком казенном искусстве — пропасть чиновников из таких дилетантов остепенившихся. И препротивный в большинстве народ… Злы, что ли, с собственных неудач-то, — так все норовят нашего брата муштровать. Традиции у них — целый календарь. Академии — каждый — ходячая энциклопедия. Собственной мыслишки ни у одного во лбу даже тени не бывало, но мертвяков всяких знаменитых зазубрили тверже «Отче наш». Каждое свое слово покойницкими именами, будто шестами, подпирают. Дебютировал ведь я у них, знаю… То-то смеха и горя было! Плюнешь направо, — уже летит к тебе идиот испуганный: «Ах что вы! как можно? Иван Александрович здесь налево плевал!..» — «Позвольте, г. Берлога! Почему же вы при этих словах в затылке не чешете? Иван Александрович чесал!..» До того мне этим Иваном Александровичем надоели, что я из-за него даже Хлестакова возненавидел: зачем тезка?.. Сцена сумасшествия у меня была в роли… до сих пор в репертуаре моем — из лучших… Развернул я им на репетиции замысел свой, — скандал! в ужас пришли! И — давай меня по Ивану Александровичу дергать, как он сумасшедшего представлял. Ну, знаешь — ерунда же романтическая, поза сплошная, условность красивенькая, сантиментальщина… Я обозлился. Говорю им: «Этого быть не может. Или вы на своего Ивана Александровича врете, или ваш Иван Александрович был невежда великий и никогда ни одного сумасшедшего в глаза не видал…» Обожгло… отскочили! Успех на дебюте я имел не то что колоссальный, — сверхъестественный! Но ангажемента — тю-тю!.. не получил! Потому, — видят: грубиян… всю ихнюю обедню испортил. Слава Богу! Кабы запрегся в их хомут, то теперь, пожалуй, и сам был бы каким-нибудь Иваном Александровичем маститым, а не Андреем Берлогою. [401]

Он долго и весело смеялся.

— Учись! Не ленись! — вечно мы, русские артисты, слышим припев этот. Я — Андрей Берлога, за мною двадцать лет успеха и славы, мы с Лелею Савицкою и Морицем Рахе создали театр, который даже враги наши считают поворотною вехою в музыкальной драме, народилась целая школа артистов, которые мне подражают, меня повторяют, по моим тропам плетутся, по пятам следуют. А между тем разве я, Андрей Берлога, не читаю о себе иной раз даже и теперь умных рецензий, что, конечно, мол, хорошо, но — «школы Берлоге недостает, — ах, если бы Берлога учился смолоду!..» И не думай, чтобы враги, нет, бывает, что очень благожелательные ко мне люди пишут. Поучился бы… у кого? чему?.. Да если мне укажут маэстро, способного показать мне в искусстве моем что-нибудь новое, чего я не знаю, не умею, о чем не догадываюсь, — я брошу все и поеду к нему, как послушник, хоть в Патагонию, хоть на Мыс Доброй Надежды. Да вот — нету таких!.. Искал я в свое время, ломал дурака, платил деньги и делал рекламу разным шарлатанам или маньякам своей методы. В Милане, в Париже, в Вене — всюду найдутся господа, хвастающие, будто мне уроки давали и партии со мною проходили… Черт бы их брал… Я не препятствую, пусть их воображают. Мне ничего, а им — удовольствие.

Аухфиш усмехнулся.

— Теперь начнется отрицание школы и погром традиций.

— Ошибаешься. Я и школу признаю, и с традициями готов почтительно раскланяться. Но что такое в искусстве школа? Результат технического опыта, выношенного поколением отцов. Прошлые поколения пришли к убеждению, что вот такие-то и такие-то знания необходимы сыновьям и внукам, сочинили соответственные программы, а сыновья и внуки обязаны ходить по мытарствам программ сих, дондеже не прослезятся. Я не спорю, что сие хождение отчасти помогает, и вовсе без технических азов — нельзя. Но, милый мой, искусство — жизнь, а не программа. Идти в искусство со школою, без своей творческой идеи — это все равно что рассчитывать, будто устроишь и проживешь жизнь по гимназическому аттестату зрелости. Учись! Да я всю жизнь свою только и делаю, что учусь — от каждого человека, в каждую минуту… Ха-ха! я к тому, в ком вижу что-нибудь для искусства своего, — как банный лист, прилипаю, и никакого у меня пред таким человеком самолюбия нет. Меня, други мои, трели кафешантанный куплетист выучил… безголосый, глупый, гнусный, но секрет трели ему дался — что твоя птица соловей! Я с ним в Нижнем две недели путался, покуда не перенял. Зато теперь, пожалуй, один во всей Европе из баритонов-то, могу трелить классическими секундами, у других, кого ни слыхал из знаменитостей, трель облегченная — на терцию тянет. У меня смолоду переходные ноты туго звучали, то есть не было в них общей свободы моей: пение говорить должно каждым звуком, вот так же просто, как мы сейчас разговариваем, — а тут — слыхать усилие, выпеваю, «ноту беру», «пою»… Ни Эверарди, ни Котоньи, ни Ронкони, покойник, ни Буцци, ни Ламперти, никто не мог мне показать, как это избыть. Даже не понимали, чего я хочу, чем еще недоволен: звук, мол, и без того, ягодка, — самый ядреный. А избавили меня от беды моей люди, которые даже и не узнают никогда, что моими учителями были. Муэдзин в Константинополе — десять дней лишних я там прожил, чтобы слушать его вой с минарета, — да разносчик-ярославец… Мы с Наною тогда в летней оперишке одной служили… Местечко дачное, бойкое… Он — разбойник — бывало утром и вечером заливается по улице: «Малина, клубника садова! Вишня володимирска крупна!» А я за ним! а я за ним!.. Аж соседей всех мы озлобили. К мировому тянули… [402]

Аухфиш засмеялся. Улыбнулся даже и хмурый Аристонов.

— Смейтесь! — вторил им сам Берлога. — А я этой вишне володимирской и клубнике садовой обязан тем, что Мусоргского исполняю, Бородин у меня выходит, Римский-Корсаков… да!.. Ты послушай: наши школьные, дипломированные, в хроматизме западном плавают рыбками в воде, потому что это — школьная дрессировка, триста лет заведенная, а чуть диатоническое письмо, это всем. им не по нутру, и голоса у них дурацкие становятся, неуклюжие, точно слепнут. Только я да — представь себе! — этот болван безголосый, Ванька Фернандов, и выручаем. Он — потому, что в консерваторию из дьячков попал, а я — ради этой штуки — весь обиход усерднее всякого семинариста вызубрил. Хоть в попы меня ставь, — лицом в грязь не ударю. В Симоновом монастыре, в новгородской Софии, в лавре Киевской десятки служб выстоял, на клиросах подтягивал, по единоверческим церквам крюковые напевы изучал, с раскольничьими попами водился, стихеры у них перенимал… Римский-Корсаков написал хор целыми тонами на одиннадцать четвертей. Невообразимо. Все чуть языков не сломали, горла не вывихнули. Со злости, на смех ему пели: «Ни-ко-лай Ан-дре-е-вич с у-ма со-шел. Ни-ко-лай Ан-дре-е-вич с у-ма со-шел!..» А мне это — как стакан вина выпить. Меня, брат, не удивишь. Я в голодный год в Самаре купцам-староверам пел на одиннадцать четвертей-то — по ихнему напеву — «Велия радость в мире показася», — так они мне с утешения духовного двадцать пять тысяч на бесплатную столовую отсыпали!.. Ха-ха-ха!.. Вот что называется для артиста учиться, государи вы мои милостивые! Ты голосом живую правду слови, звук жизни поймай и публике подай. А ездить на «усовершенствование» к Маркези да Ронзи там всяким, Мельхиседекам и Решке, это — не учение, но поиски клейма, — хвоста авторитетного, за который держась, можно выползти в карьеру. Да! В карьеру, а не в искусство! [403] Кто в состоянии научить тебя понимать музыку, если у тебя в душе — нет ей живого, неотдыхающего эхо? если твое сердце не дрожит и не пылает навстречу музыке естественным отзвуком тех самых вдохновений, из которых она родилась? если нет в тебе способности и потребности мыслить звуком? если мелодия для тебя — лишь механически выстроенный частокол красивых нот, а гармония — удачно разрешенная математическая задача? Ходить по сцене, вырядясь в исторический костюм, и красивые ноты приятно и точно из себя испускать, в определенной тональности, указанной мере и предписанном напряжении звука, — не великая мудрость: недаром же оперные труппы кишат дураками… и есть презнаменитые! Французы вон даже и поговорку выдумали: b^ete comme un t'enor! [404] A вот убедить каждого человека в зале, в оркестре, на сцене и, наконец, самого себя, что — в таком-то музыкальном сочетании звуков — ты Дольчино, а в таком-то — Борис Годунов, а в этаком-то — Вотан или Альберих, — на подобное внушение — шалишь! — не вышколит тебя никто, если ты сам пламени Фра Дольчино, совести Бориса Годунова, провидения Вотанова и злобной горести Альбериха [405] не в состоянии внутренним чутьем своим коснуться, в зеркале сердца своего отразить их, переболеть ими в течение вечера того, покуда будут литься звуки, их выражающие… Сказать ли тебе, как я однажды был счастлив — настоящий, высший суд о себе услыхал? В вагоне с купчиком каким-то проезжим разговорился. В лицо он меня не знает… «У вас, — говорит, — в городе опера очень хороша. Слушал я «Онегина», — превосходно. Особенно сам Онегин хорош…» — «Кто такой?» — спрашиваю. Отвечает: «А, право, не знаю. У меня, — говорит, — правило — в афишу не смотреть, чтобы действующих лиц фамилиями актеров от себя не загораживать. Вижу, что по сцене живой Онегин ходит… ну вот как есть такой, как его Пушкин и Чайковский воображали, — с меня и предовольно…» Да! Вот это лестно, вот это хорошо!.. Онегин, а не Берлога в Онегине!.. Так бы всегда! Это хорошо!

Учись! Да когда же мы не учимся? Я не говорю уже о чисто музыкальной стороне дела. У кого еще учиться может артист, тринадцать лет работавший на первых партиях под руководством Морица Рахе, в общем ансамбле с Еленою Сергеевною, со Светлицкою, с Машею Юлович? Где они, эти профессора-боги, которые на себя смелости возьмут, будто они лучше нас знают, что от артиста надо Бетховену, что Вагнеру, что Глинке и Бородину, что Нордману?.. А от жизни — мы каждую минуту учимся… По крайней мере, смею говорить за себя… за Лелю… за новую гордость нашу — эту Лизу Наседкину… Учимся сознательно, учимся бессознательно. Не беспокойся: все мы — непрерывное наблюдение, неутомимая переимчивость, постоянная проверка вооружения своего— идейного и технического. Ни один штрих, нужный и подходящей мне, не проморгаю: иной раз и сам не замечу, как он в меня влезет и моим станет… Едва мелькнул, — ан, вот он, — уже схвачен, тут уже… Эти вещи, брат, иногда почти пугают. Привычка наблюдать механически работает даже в такие важные и ответственные моменты жизни личной, что потом — как вспомнишь — чуть не совестно делается, что — никак, мол, я непосредственно-то и шкурно ничего уже воспринять не могу? Никак, у меня всякое впечатление через актерскую призму проходит, — годится ли для театра? Никак, во мне лицедей совсем уже проглотил человека, и жизнь ко мне достигает теперь только сквозь стенку художественной рефлексии? Помнишь у француза какого-то — Гонкура, что ли, — актрису Фостэн? У нее любовник умирает, она от горя сама не своя, а лицом механические гримасы его повторяет, старается запомнить для сцены: мимический материал!.. Сотни раз я себя ловил на подобных штуках… Вон — сейчас — Аристонов, убить меня приходил…[406]

— Что такое?

Аухфиш приподнялся с тахты, на которой лежал, недоумевающий, думая, что ослышался. Сергей только голову поднял и внимательно уставился на Берлогу расширенными глазами, засверкавшими удивлением и любопытством.

— Да, — со спокойным вызовом подтвердил Берлога, — убить или до полусмерти избить… за Надежду Филаретовну. Я видел это очень хорошо. Неправда, скажете?.. Будете отрицать?

Аристонов встал, тряхнул головою, заложил руки за спину.

— Если бы вы себя предо мною не оправдывали, — конечное дело, без смертного боя нам с вами не разойтись бы, — произнес он твердо и раздельно, ясным, звонким голосом.

— Господа… господа… что такое?.. Оставьте шутки… Вот глупости… Кто бы ожидал?… — лепетал Аухфиш, бледно-зеленый, хватая трясущимися руками то Берлогу, то Аристонова, то за пуговицу, то за рукав. А они стояли — один темный, как южная ночь, другой ясный, как русский день, — оба с вызовом, глаза в глаза, и оба враждебно любуясь друг другом.

— А теперь, стало быть, разойдемся! — первый улыбнулся Берлога.

Сергей чуть склонил голову.

— Извините на сомнении. Вся видимость была против вас. Я человек простой. Наш брат подозрителен, как волк травленый, потому что простого человека всякий хочет на словах обойти — душу купить и обмануть… Обидно и страшно мне показалось.

Поделиться:
Популярные книги

Крестоносец

Ланцов Михаил Алексеевич
7. Помещик
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Крестоносец

Бывшая жена драконьего военачальника

Найт Алекс
2. Мир Разлома
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Бывшая жена драконьего военачальника

Я – Стрела. Трилогия

Суббота Светлана
Я - Стрела
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
6.82
рейтинг книги
Я – Стрела. Трилогия

Болотник

Панченко Андрей Алексеевич
1. Болотник
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.50
рейтинг книги
Болотник

Жандарм 2

Семин Никита
2. Жандарм
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Жандарм 2

Императорский отбор

Свободина Виктория
Фантастика:
фэнтези
8.56
рейтинг книги
Императорский отбор

Ищу жену для своего мужа

Кат Зозо
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.17
рейтинг книги
Ищу жену для своего мужа

Клан

Русич Антон
2. Долгий путь домой
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.60
рейтинг книги
Клан

Измена. Ты меня не найдешь

Леманн Анастасия
2. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Ты меня не найдешь

Все не случайно

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
7.10
рейтинг книги
Все не случайно

Восход. Солнцев. Книга XI

Скабер Артемий
11. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга XI

Ваантан

Кораблев Родион
10. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Ваантан

Охота на эмиссара

Катрин Селина
1. Федерация Объединённых Миров
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Охота на эмиссара

Лорд Системы 7

Токсик Саша
7. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Лорд Системы 7