Сумерки божков
Шрифт:
— Гений музыки выше всех условий действительности. Я так много жила за границею, что сама с молодых лет республиканка в душе, но — когда пою Ваню в «Жизни за царя»— то, в сцене у монастыря, плачу искренними слезами.
— Суют политику в музыку, — рубил Камчадалов, — прока никакого, а театр, того гляди, погубят!
— Мне искренно жаль Лелю Савицкую, — вздыхала Александра Викентьевна, — но я боюсь, — что — при возобновлении контракта с городом — она встретит большие затруднения.
Дюнуа, словно сигнал поймав, добывал из кармана ближайший номер «Обуха» и принимался
— И ведь есть-таки частица правды… сознайтесь, что есть… — твердил злопыхающий Дюнуа.
Светлицкая. Ну где же?.. Разве немножко… Бедная Леля! Это удивительно, как на нее злы!
Камчадалов. Нисколько не удивительно. Постановкою «Крестьянской войны» Савицкая, конечно, совершила величайшую бестактность.
Наседкина. Ай, не нападайте на «Крестьянскую войну»! Не отдам, никому не отдам мою милую Маргариту!
Матвеева. Или опера, или политика. А если вы вводите в оперу политику, то — что же удивляться, если потом в театр входят городовые или врывается толпа протестующей партии?
Светлицкая. Ну эта опасность, кажется, слава Богу, миновала.
Дюнуа. Это бабушка еще надвое говорила!..
Наседкина. Ах какой злой! Типун вам на язык!
Мешканов. Хо-хо-хо!.. Прошла, прошла опасность… Уже умилостивительную жертву — хо-хо-хо! — принесли… «Жизнь за царя» возобновили… И нашим, и вашим отслужили… хо-хо-хо!
Камчадалов. Прошла или не прошла — все равно. Елена Сергеевна не имела нравственного права подвергать театр опасности. Она рисковала делом, которое непосредственно кормит, по крайней мере, четыреста человек.
Дюнуа. Мне рецензент «Обуха» прямо сказал: наши отказались от скандала только потому, что в «Крестьянской войне» занята Елизавета Вадимовна Наседкина. Мы желаем ей полного успеха и очень жалеем, что ваши заправилы впутали ее в эту историю.
Наседкина. Я?! При чем здесь я?! Кажется, никому не высказывала своих убеждений… Да у меня их и нет. Мой взгляд: артистка должна помнить только свое искусство. Что мне дали, то и учу. В этом моя жизнь. Мне некогда глядеть по сторонам.
Дюнуа. Вы — ученица Александры Викентьевны. Александру же Викентьевну, хоть она и республиканка в душе, «Обух» и все правые уважают как нашу национальную славу… последнюю настоящую представительницу эпической сцены русской! Она носительница традиций Глинки. Это-с — не баран начихал!
Но, отходя, шипел на ухо Мешканову:
— Просто «Обуху» взятку тысячную заплатила, стерва, чтобы вел против Лельки агитацию поядренее… С подлецом Брыкаевым снюхалась, шепчется, ученичку ему свою какую-то подвела смазливенькую… Вся интрига белыми нитками шита. Если бы не против Лельки-гордячки, я бы ее, Сафу десятипудовую, пошпиговал бы, пошпиговал-с… жареным карасем на сковороде она у меня завертелась бы! [417]
Желто-зеленые Мимочка и Мумочка целовали у Светлицкой руки в ладони, она целовала их в лобики:
— Великая! Прелестная! Божественная!
— Ах, мои милочки!., ах, мои дурочки!..
Камчадалов дудил голосом, как филин упрямый:
— Если Савицкая сорвет театр, то мы все останемся без куска хлеба… среди сезона! Да! Без куска хлеба… Перва-чам хорошо, а мы — куда денемся?
— Пожалуйста! — вспыхнула осоподобная Матвеева и выпрямила длинную, узкую талию, словно спираль, готовую раскрутиться и вознести маленькую, черненькую, желтолицую голову свою, до потолка. — Говори за себя! У меня ангажементы всегда готовы.
— Да! У тебя есть имя, а меня семь лет в уксусе мариновали!
— За мною — и ты пройдешь! — милостиво разрешила супруга.
Мешканов твердил, даже без обычного хохота:
— Не в том штука, где кто новое место себе найдет, а в той, чтобы это старое наше место не пропало, чтобы наш театр не погиб. Савицкая может проиграть свою игру, но театр — во что бы то ни стало — должен уцелеть и сохраниться.
Даже всегда молчаливый чаепийца, способный опустошить два самовара, не произнося ни единого слова, — тощий и длинный скелет-чех капельмейстер Музоль — обрел дар слова и возглаголил:
— Если общество потерял доверия на одна дирекция, то должен был быть новая дирекция, на которая общество своя доверия был возвратил.
Эта удивительная фраза немого оракула как бы сломала лед. Заговорили начистоту. Камчадалов вытянулся во весь колоссальный рост свой и ревел, словно Сусанин в лесу, среди поляков:
— Что там вокруг да около… Вали прямиком! Я человек простой, — как чувствую, то и говорю! В таком разе, матушка Александра Викентьевна, истинно только на вас, голубушка, вся наша надежда!
Светлицкая испугалась, аж замахала округло и плавно мясными бревнышками, которые заменяли ей руки.
— Что вы!., что вы!., вот сказал!., я и не воображала никогда… это уметь надо… У Лели гений, практический смысл… А я?., что вы! Мне страшно и подумать…
— Вы должны спасти театр! — авторитетно произнесла Матвеева, гордо меча вокруг себя стрелоносные взоры. — Кроме вас — некому! Я имею свою амбицию и никому не позволю наступить мне на ногу, но пред вами первая склоняюсь, потому что вы вся — живая заслуга пред русским искусством. У вас традиции Глинки. Вы одна имеете необходимый авторитет.
Мешканов. Да. Уж если выручать дело, то — кроме вас— некому. Потому что и для публики вы — имя, и труппа привыкла видеть в вас… хо-хо-хо! уж извините, если выйдет не комплиментом дамским… хо-хо-хо! как бы старейшину нашего персонала..
— Спасите театр! Обновите театр! — визжали и лепетали, колеблясь, подобно двум иссохшим камышинам, Мимочка и Мумочка.
И даже улыбающаяся, алеющая, но никогда не говорящая куколка Субботина пискнула, густо покраснев, что-то вроде: