Сумерки божков
Шрифт:
— Да, — коротко подтвердила Лествицына, опять с мучительным призвуком в голосе.
Берлога размышлял: «Мужиковата, но фигура есть… Явление демократическое… Интеллигентна… Куда кривая не вывезет? Попробуем…»
И крикнул Мешканову.
— Подождите с «Паяцами», Мартын Еремеич!.. Может быть, будем продолжать спектакль.
Захар Кереметев был настолько обозлен, что — когда Берлога передал ему предложение Лествицыной — седобородый маг только рукой махнул.
— Не мое дело, душа моя, не мое дело!.. Мне все равно! я умыл руки!.. Можете ставить в примадонны, кого вам угодно: хористок, статисток, модисток!.. Я старик, мне шестьдесят лет, я сорок лет при театре, меня осрамили, я ни за что не отвечаю… мне все
И тут же отвернулся к Фюрсту и хормейстеру Бергеру, намеренно громко рассказывая им старые анекдоты о певцах и певицах, которые погибли, потому что брались за партии не по силам: о московском теноре Преображенском, сорвавшем голос на «Зигфриде»; о старом Нурри, который выбросился из окна, потому что надорвался в «Вильгельме Телле», стараясь перепеть начинающего конкурента, блестящего Дюпре; о Кадминой, с которой Тургенев написал «Клару Милич», а Суворин «Татьяну Репину», о маленькой петербургской Б., почти гениально блеснувшей Татьяною в «Онегине», с тем чтобы потом не петь уже никогда и ничего… [423]
Но Лествицыну поддержал Рахе:
— Kein Talent, aber [424] работает и музыкальна. Скромный и добросовестный. Бели она сама ручается, то и я не боялся… О! Она вытягивает! она очень в состоянии вытягнуть!.. Aber прошу не терять из глаз моя палочка, чтобы не опаздывать на вступления…
Публике анонсировали, что по внезапной болезни г-гжи Наседкиной роль ее будет доиграна — без репетиции — артисткою г-жою Лествицыною, а недовольные таковою заменою могут получить из кассы деньги свои обратно. Но никто не ушел: у Берлоги еще оставалась впереди сильнейшая половина партии, а никому неведомое имя Лествицыной, дерзающей без репетиции петь Маргариту Трентскую, возбудило любопытство… Елизавета Вадимовна, страдающая в уборной своей, услыхав, что «Крестьянская война» все-таки идет, впала было в новую истерику: она вообразила, будто ее партию допевает Елена Сергеевна. Но, когда ей сообщили о Лествицыной, она сразу успокоилась, и только губы ее повело презрительною гримасою. Пользуясь промежутком, покуда Елизавете Вадимовне было легче, Светлицкая с театральным врачом и Анною Трофимовною увезли ее из театра. Светлицкая осталась в гостинице при больной своей ученице даже и ночь ночевать.
Лествицына, конечно, никаких чудес не обнаружила, но в партии оказалась тверда, интонации давала точные и ясные, с репликами вступала вовремя, в ансамблях мелодию вела уверенно, — словом, как и обещала, дела не испортила Голос у нее был довольно большой, но не молодой уже и несколько крикливый, немножко гусиного будто тембра. Робела очень, но держала себя в руках крепко, ни разу не сбилась в местах, а в дуэтах скромно тушевалась, будто прячась за вокальный рельеф Берлоги, а себя превращая лишь в живой ему аккомпанемент. Чего ей все это стоило — каких напряжений воли, мысли и сил физических — только Берлога мог оценить, видя в дуэтах почти соприкасающееся с ним лицо с звериными глазами, сердитыми от внимания и страха, с губами, синими сквозь кармин, с крупною росой пота на лбу. В публике сразу решили, что Лествицына — «старая лошадь», и перестали ею интересоваться. Но отрицательного впечатления она не произвела. По окончании третьего акта несколько голосов даже вызывали ее. Берлога слушал и наблюдал Лествицыну с любопытством. Ему казалось, что эта женщина чувствует и понимает то, что поет, в гораздо большей мере, чем умеет выразить, и очень мучится сознанием пробелов и недохваток своей экспрессии. Тысяча первая трагедия интеллекта, превосходящего талант, бесформенного темперамента, которому отказано в способности превращаться в силу стройных образов!
В уборной ему порассказали о Лествицыной. Очень бедна С родными в ссоре за сцену. Живет одиноко и сурово, не дружа близко ни с кем из подруг по персоналу. Заведомо и наверное не имеет любовника. В труппе ее ни любят, ни не любят, но очень уважают, как в высшей степени приличную и «ученую». Для себя — скупа. Одевается дешево и плохо. Прислуги не держит, сама себе готовит обед на бензинке. Ужасно много читает. Над голосом работает каждый день целыми часами, но ненавидит, чтобы ее слышали… Нынешнею дерзостью этой смиренницы и дикарки вся труппа — старые товарищи по хору и вторым ролям — изумлены настолько, что — едва глазам верят: подменили, что ли, нашу Лествицыну?
В предсмертном дуэте Маргариты и Фра Дольчино — пред костром Лествицына была уже положительно хороша:
Мне жизнь не дорога, —
пела она с силою и страстью:
Что я была?
Лишь бледный отблеск
Святого пламени, которым ты горел…
Фра Дольчино
Угаснет жизнь, но пламя не угаснет:
Оно умы собою напитало,
Оно в моем народе разлито!..
Пусть я умру! Жив Бог, меня пославший!
Свободы Бог, вещавший нам любовь!
Маргарита
Мы исчезнем в любви,
Мы умрем в поцелуе,
Ветры вольные взвеют,
Наш пепел смешают,
В вихрях бури призывной Над землею помчат!
Оба
Не бойся погибнуть! Смерть — начало жизни!
Огонь освящает! Умрем, чтобы победить!
Из нашего пепла Феникс воскреснет И к небу пламенным облаком взлетит!
И когда в последнем прощальном поцелуе Маргариты и Фра Дольчино холодные губы Лествицыной слишком надолго слились с губами Берлоги, артист вдруг почувствовал и подумал с укоряющим испугом: «Не по-театральному… Эта женщина любит меня!»
По окончании спектакля и вызовов Берлога, разгримировавшись, зашел к Лествицыной в уборную и горячо благодарил. Она, возбужденная, растроганная, счастливая, твердила:
— Не вам благодарить меня, а мне вас… Этим спектаклем вы осветили и согрели всю мою жизнь!
— Не могу ли я быть чем-либо полезен вам? Я буду искренно счастлив сделать все, вам приятное.
— Да? Ловлю вас на слове: окажите мне честь — сейчас из театра пожалуйте ко мне чай пить.
— С удовольствием. Я только заеду в гостиницу справиться о здоровье Елизаветы Вадимовны — и сейчас же к вам. Дайте ваш адрес. Но это не труд, а новая ваша любезность ко мне. Вы мне скажите какое-нибудь серьезное ваше желание… Я должен поквитаться с вами… Честное слово Андрея Берлоги!
В кротких звериных глазах Лествицыной мерцали звезды странной, длинной улыбки.
— Прекрасно… благодарю вас… Вот, стало быть, приезжайте чай пить… Я надумаю просьбу и скажу за самоваром, между двумя чашками чаю.
К Елизавете Вадимовне Светлицкая Берлогу не впустила: больная уже спала.
Двухкомнатная квартирка Лествицыной удивила Берлогу монашескою скудостью обстановки. Только пианино было дорогой фабрики, да на стене висел великолепный поясной портрет его — Берлоги — очень дорогой, потому что давний и редкий: фотограф невзначай разбил негатив.
— Buona sera, signore… [425] не ожидал встретиться! — раскланялся артист с изображением своим.
Лествицына улыбнулась таинственно и самодовольно.
— Если вы, Андрей Викторович, — в ожидании, покуда я окончу хозяйственные мои хлопоты, — пройдете вот в эту комнату, то найдете в ней много знакомого.
В комнате, оказавшейся спальнею хозяйки, было уютнее. Стоял книжный шкаф, сверкавший сквозь стекло, с одной полки — золотыми именами поэтов-классиков, с другой — корешками оперных клавираусцугов, с третьей — Боклем, Миллем, Дарвином, Спенсером, Марксом, Михайловским, Ницше, Максом Штирнером… По стенам же, на столе, даже на тумбе у кровати, Берлога опять видел в бесконечных изменения себя — во всевозможных костюмах, в фотографии, гравюре, акварели всяких форматов и размеров. [426]