Сумерки божков
Шрифт:
Сказывалось перо злобное и осведомленное, с подтасованным запасом фактических намеков, из которых слагаются призрачные правды убийственных клевет. Роль Анастасии Николаевны — «русокудрой подруги пролетария Логовища» — была освещена с большим знанием обстоятельств и отношений.
Мы назвали бы ее прелестнейшею из ростовщиц, если бы она не была только ширмою для прелестнейшего из ростовщиков.
Она несет на себе денежные грехи пролетария Логовища.
Подобно тому, как козел отпущения уносил в пустыню грехи жидов, с которыми товарищ Логовище состоит в несомненном родстве.
Если был козел отпущения, почему не быть такой же козе?
Русокудрая ростовщица— коза отпущения ростовщика
Другая заметка в хронике была еще свирепее. Над Россией шумел скандал громкого процесса по поставкам на санитарное ведомство в минувшую проигранную войну. Процесс этот был так безнадежно гнусен, что даже «Всероссийские Обухи» не решились защищать героев его и не только «беспристрастно» бросили их на растерзание левой, но даже и сами время от времени подвывали, с крокодиловыми слезами оплакивая падение нравов «октябристской» бюрократии… Заметка гласила:
В числе лиц, привлеченных к свидетельству по известному санитарному делу, выделяется имя артистки А.Н. Кругликовой, украшающей собою, как известно, подмостки нашего оперного вертепа. Госпожа Кругликова оперировала в нескольких поставках чрез подставных лиц и нажила тем очень кругленькие суммы. Следствие не нашло возможным привлечь г-жу Кругликову к суду в качестве обвиняемой: не пойман — не вор! — но, говорят, свидетельство ее будет драгоценно для освещения многих темных уголков процесса… да и позорной оперной клоаки нашей тоже! — прибавим мы от себя.
— Бить?.. Новый скандал! Новая мельница на воду «Обуха»!
— Начать дело о клевете? Ну а если Настасья…
Берлога послал за верным своим Аухфишем. Долго беседовали они, запершись… А затем — Андрей Викторович появился в номере Елизаветы Вадимовны Наседкиной в совершенно неурочное время.
— Поздравь меня своим соседом! — сказал он, криво усмехаясь совершенно искаженным лицом, похудевший и пожелтевший в несколько часов, точно чахоточный, — я тут рядом с тобою — стена в стену — отделение занял…
И — на немой взгляд изумленной Наседкиной — продолжал:
— Не могу же я оставаться с нею под одною крышею!..
— Но… твоя квартира?
— Аухфиш запер и запечатал мой кабинет. Остальное — черт с нею! — пусть берет себе и увозит.
— Андрей Викторович, твоя воля, не мне спорить с тобою, но ведь у тебя там вещей тысяч на двадцать на пять!
— Пусть все берет! пусть все тащит! Мне противно прикасаться к вещам этим. От них грабежом пахнет… Я никогда не знал денег, заработанных иначе, как художественным трудом моим, да и на те не смотрел, как на свою собственность… Старался идти навстречу каждой нужде, помогал всякому, кто спросит, давал на каждое дело, которое казалось мне полезным и хорошим… Зарабатывал — не считал, тратил — тоже не считал… И вот — оказался товарищем барышников и маклаков!.. Работал на субсидии казнокрадам каким-то! взяточным фондом служил, чтобы мерзавцы разные раненых морили!..
Елизавета Вадимовна была искренно возмущена. Ловкая во всяком лицедействе житейском, охочая и умелая вести — житейскую ли, артистическую ли — интригу, честолюбивая и властная на дне души своей, хотя никогда еще не знала власти, — она не была жадна на деньги, и коммерческая подлость была ей чужда и непонятна. Сведения о бенефисном барышничестве прекрасной Анастасии не были для нее новостью. За кулисами они давно уже были притчею во языцех, — Светлицкая же и сообщила подробности всякие Дюнуа, который был, если не автором, то вдохновителем фельетона. Но прикосновенность Настеньки к санитарному процессу поразила Елизавету Вадимовну, как совершенная неожиданность: Светлицкая этот свой козырь даже от нее скрыла — приберегла эффект до последнего конца. Алчности, способной затянуть вполне обеспеченную, может быть, даже богатую, женщину в подобную грязь, Елизавета Вадимовна не могла ни охватить умом своим, ни вместить в воображение. И людям, и себе она имела право с чистым сердцем сказать чистую правду, что уж она-то поступить с Берлогою, как Настенька, никогда не была бы в состоянии. Авантюристка до мозга костей, с сердцем, иссохшим в незадачливой молодости, Наседкина нисколько не стыдилась править Берлогою, как упряжным мулом, обязанным взвести ее на вершину житейской горы, превращать его в бессознательное орудие интриг своих, разбивать его привязанности, могущие ослабить ее влияние, сходиться в дружбы с его врагами, уединять его среди жизни в личное свое распоряжение, — словом, забирать под свой башмак. Эгоистка с требовательною чувственностью, но холодною головою, она не считала грехом обманывать Берлогу с каким-нибудь Сергеем Аристоновым или Сашею Печенеговым, — и с совершенно спокойною совестью водила его за нос, навязывая ему теперь ответственность за чужого ребенка, которого носила под сердцем своим. Но задатков ростовщицы, вора, скареды — в ней не было.
— Негодяйка! — воскликнула она. — Ты, конечно, прав, что не хочешь скандала, но — с каким удовольствием я увидела бы ее на скамье подсудимых и в тюрьму посадила бы!
Но Берлога отвечал уныло:
— На скамью подсудимых-то следовало бы прежде всех меня посадить… Я больше виноват!
— Ну уж, Андрей Викторович, я к тебе с безалаберностью твоею, — ты знаешь — не слишком снисходительна, — сам ты меня своею совестью зовешь, — но на этот раз позволь заступиться: пустяки говоришь! Ты здесь — жертва!
— Нет, Лиза, не пустяки. Польстился, взял красивого зверенка, — значит, и ответственность за него на мне. Прожили мы с Настею восемь лет… Как она жила, — живой человек рядом со мною, — разве я интересовался? Воспитывал я ее?
Развивал? Учил? Следил я за ее нравственным уровнем? Только спали вместе, да — хозяйствуй, как знаешь, и бери денег сколько осилишь! Кто вводит дикарку в условия цивилизованной среды, тот обязан ее до условий этих поднять… Прозевал, не успел, не сумел, поленился, сам и виноват, сам и кайся!.. Но, черт возьми, когда же мне было заниматься этим? Как в котле киплю!.. Когда?.. Ах, милая, столько времени уходит у нашего брата, художника, на выдуманных людей, которых мы создаем, что настоящих, которые рядом с нами копошатся, пакостят, страдают, грешат, и почувствовать некогда… Нехорошо это! А — что поделаешь? Такое наше бесовское ремесло!
— Как же теперь быть с бенефисом?
— Черт с ним! Откажусь.
— Это неудобно. Во-первых, она, вероятно, все уже запродала…
— А! Сами виноваты! Не покупай заведомо краденного!
— Да, но поднимется шум. Эту историю сейчас гасить надо, а не новыми скандалами обставлять… Во-вторых, нельзя же показать «Обуху», что ты принимаешь его пасквили так близко к сердцу.
— Да… вот разве это!
— Бенефис должен состояться. Если бы я была здорова, то с удовольствием предложила бы тебе принять его организацию на себя и полагаю, что устроила бы твои дела не глупее Настеньки и уж, конечно, честнее. Но я больна. Поручи Светлицкой?
— Чтобы Елена Сергеевна отказалась у меня петь? Ты не знаешь, какой у меня с нею разговор был о будущем сезоне.
Он передал. Елизавета Вадимовна выслушала с любопытством и задумчиво произнесла:
— Так это правда выходит…
— Что?
— В уборных сплетничают, будто она ее когда-то хлыстом по лицу избила.
— Кто? Кого?
— Понятное дело, не Светлицкая Елену Сергеевну, но Елена Сергеевна Светлицкую.
— Елена?.. Светлицкую?.. За что?
Елизавета Вадимовна улыбнулась язвительно и загадочно.