Сумерки божков
Шрифт:
Елизавета Вадимовна прошептала:
— Обращать человека в товар гнусно, но позволять торговать собою, как товаром, тоже очень некрасиво, Андрюша!
— Будто я не понимаю? — проворчал Берлога, хмурый-хмурый.
— Недавно — помнишь? — у Светлицкой о Льве Толстом разговор был. Как ты против него кричал, что он позволяет своей жене торговать им, будто пастилою или вяземскими пряниками. И ты был вполне прав. Великий человек — не пряник, не колбаса, не ситец. Если он зачисляется в пряники и ситцы, то прежде всего сам в том — едва ли не больше торговца своего — виноват. Но… «чем кумушек считать трудиться, не лучше ль на себя оборотиться?» Ты в нашем специальном оперном
Берлога проворчал извинительно:
— Видишь ли… С своей точки зрения она права… я понимаю, что, отдав мне свою молодость, не уверенная в завтрашнем дне, она старалась обеспечить свое существование…
— Милый Андрюша! О каком же еще обеспечении может мечтать женщина, которая в течение восьми лет впитывала в себя твой колоссальный заработок без остатка, сколько бы ты ни получал? У тебя нет сбережений ни гроша, у нее — ты сам говорил как-то — наверное, лежит в банке тысяч сто, если не двести… И притом…
Она гордо выпрямилась.
— Обеспечение… Полагаю, Андрюша, что — с точки зрения общей, буржуазной морали — я в настоящем моем положении имела бы гораздо больше права требовать от тебя обеспечения, чем Анастасия Николаевна. Она бездетная, я ношу ребенка, она служит, я должна прервать сезон. Но — разве мыслимы мещанские отношения между двумя людьми, как мы, и в любви, как наша? Какая-то денежная страховка на случай неверности! Право, перестанем говорить об этом: я не могу, противно!.. Что-то теремное или гаремное… Цинизм невольничьего рынка! Биржевая безнравственность…
* * *
Елена Сергеевна была огорчена известием, которое преподнес ей в одном из антрактов полковник Брыкаев. Либеральный генерал-губернатор спешно отбыл сегодня утром в Петербург, вызванный экстренною дворцовою телеграммою, и, как слышно, вряд ли вернется, — его прочат на другой, высший пост. Огорчительно было не столько самое известие, сколько злорадный тон, в который оно было облечено. Дескать — имейте в виду, madame: потатчика вашего не стало, теперь на нашей улице праздник, и держите ухо востро, а не то мы с вами посчитаемся. Исправляющим должность генерал-губернатора остался господин, безличный сам по себе, бюрократ-черносотенец по карьере и, вдобавок, по долгам своим в руках у Брыкаева и богатого его тестя: того самого коммерсанта-миллионера, чьи младшие дочки — Мумочка и Мимочка — учились пению у Александры Викентьевны Светлицкой и влюбленно рабствовали в ее свите. Таким образом, Брыкаев оставался теперь фактическим хозяином города — маленьким самодержцем без ограничений и апелляций. Предсказание для Елены Сергеевны было не из веселых. Она чувствовала, что человек этот, руководимый чьим-то задним расчетом или подстрекательством, с некоторого времени втихомолку систематически работает против нее и намерен сыграть какую-то большую игру на почве обострений и неурядиц в ее театре.
— Что ты решил ставить в бенефис? — спросила Елена Сергеевна Берлогу, когда он зашел к ней в уборную с товарищеским визитом.
— А сам еще не знаю… Конечно, можно махнуть «Крестьянскую войну»…
Елена Сергеевна чуть улыбнулась.
— Но за болезнью настоящей Маргариты Трентской не желаешь портить свой праздник суррогатом?
Берлога сконфузился.
— Нет… не то… какая ты, право, Леля!.. Просто, хотелось бы дать что-либо новое…
— Поздно. Некогда готовить. Теперь у нас на очереди — «Сказание о Китеже»… Это сложно. Оркестр и хор устают. Поджио занят. Новую постановку нам не втиснуть в порядок репетиций. [430]
— Я понимаю. Тогда — что-нибудь репертуарное, но хорошо забытое, давно не шедшее… в чем я редко выступал… В крайнем случае, конечно, придется остановиться на «Крестьянской войне».
— Да… если Брыкаев подпишет афишу. Шесть спектаклей, которые генерал-губернатор лично разрешил мне, сегодня кончились. А теперь с черносотенцами этими я, право, уж и не знаю, как мы устроимся.
— Гм… Придется, значит, шевельнуть Вагнером. Он у нас весь в репертуаре.
— Предупреждаю тебя, Андрей Викторович: от сильных драматических партий я решила отказаться навсегда, — так что и не проси…
— Почему?
— Потому что они — не мои. Теперь в персонале есть специальная примадонна для этих партий. Не желаю конкурировать и напрашиваться на невыгодное сравнение. Ни вторым нумером идти, ни суррогатом быть мне в своем собственном деле неудобно.
— Однако, — неловко бухнул Берлога, — поешь же ты сегодня Маргариту Трентскую?
Елена Сергеевна сказала ему снисходительным взглядом что-то вроде любезного «дурака» и, помолчав, ответила:
— Исключительно затем, чтобы изгладить бестактность, с какою эта партия была у меня отнята, — показать театру, тебе и себе самой, что я могу ее исполнять и имела на нее право, когда настаивала петь ее. Хочешь ты доставить мне большое удовольствие, друг Андрей?
— Это будет для меня счастьем, Елена.
— Возьми в свой бенефис оперу из старого, первого, репертуара молодых наших лет, когда мы с тобою начинали карьеру.
Берлога скорчил горестную гримасу.
— Леля, милая, да ведь этак придется свою присягу сломить и посрамить себя на старости лет мейерберовщиною или даже вердятиною?
— Зачем же вердятиною? Есть Моцарт… Россини… Глинка… французы… Чайковский… Да и Верди? Мне было бы приятно вспомнить время, когда я трепетною девушкою поднималась по лестнице замка, со свечою в руках, как робкая Джильда, а ты… [431]
— «Под жалкой маскою шута!» — запел Берлога из «Риголетто». — Вот фантазия! Зачем тебе это, Леля?
Она отвечала серьезно:
— Затем, что круг наш свершился, и мне хотелось бы проститься с тобою — сводя начало с концом — у той самой двери, через которую мы вместе, рука об руку, вошли в искусство.
— Проститься?
— Да, Андрей. Я думаю, что этот сезон — последний, который мы сделаем вместе. Я уверена: театра на новый срок мне не отдадут.
— Однако черносотенный протест в Думе не имел никакого успеха.
— Потому что знали, что протестом этим недоволен генерал-губернатор, обидевшийся, что обуховцы суются к нему с указкою и учат его управлять краем. Потому что Хлебенный кое на кого давнул, кое-кого, вероятно, купил. Да и в таких-то благоприятных условиях большинство наше вышло маленькое, каким-нибудь десятком голосов. Это не победа, а предостережение: жди разгрома! Если бы генерал-губернатор высказался против нас, то — можешь быть уверен: мой контракт был бы уже нарушен… Не удалось, но черная сотня чувствует свою силу, не простила и ждет. Театр у меня отнимут. Ты увидишь, ты увидишь! Эта пресловутая театральная комиссия — лабазник, банщик, два адвоката и какой-то писец или делопроизводитель из управы — тринадцать лет признака жизни не обнаруживала… только, бывало, за контрамарками для родных в кассу лазят. А теперь разгуливают по сцене, пытаются командовать за кулисами, суют нос в контору, в уборные, кладовые… что-то контролируют… являют власть… Вчера Поджио просто-напросто выгнал их из мастерской.