Суоми
Шрифт:
– Этот генерал, – сказал я, – который продал тебе машину, тоже у кого-то купил?
– Нет, он новую в Америке. Почти на ней не ездил.
– Почему?
– Военный атташе. Вынужден был вернуться раньше срока.
– По причине деятельности, несовместной.
Не отрывая взгляда от асфальта, он скосился, как конь.
– А ты откуда знаешь?
– По-твоему, мы дураки? – не выдержала сзади тетя Маня. – Ясно, что шпион.
– Разведчик, – веско ответил Воропаев. – Шпионов, дорогая теща, у нас нет. Разве что иностранные.
– Есть или нет, а с темной компанией связался ты, по-моему, Виктор Витальевич. Как бы шею не сломал.
Формально-пусто
Природа открывалась красивая, в русском, конечно, смысле, но все, что было от цивилизации, если можно было так назвать избы вдоль дороги, было столь неприглядно по контрасту с нами, что я подумал, какая же дорога должна быть там, у них, между аналогичными Вашингтоном и Нью-Йорком? Задавая себе досужий вопрос, не предполагал, конечно, что со временем и на него получу визуальный ответ, который, конечно, значить будет ничего или очень мало и только в связи с тем моим моментом в ранней юности: хороший интерстейт. Шестиполосный.
Но что с того?..
Виктор за рулем был крайне напряжен, нас обгоняли не только венгерские “Икарусы”, но и дребезжащие грузовики, а пару раз даже лошади в телегах на громыхающих колесах, кое-как обитых жестью, но мы ни в кого не врезались и заглохли только раз, на выезде из Новгорода.
За Крестцами свернули с асфальта направо – на проселок.
Впервые с Пяти углов бабушка нарушила молчание:
– Родина моя.
– Как бы на этой родине нам не застрять, – заметил Виктор негромко, чтобы она там не услышала.
Чем дальше, тем сильней нас раскачивало с боку на бок, а потом мы въехали в колею, разбрызгивая дождевую воду, по днищу заскребло-заколотило, а по обе стороны сначала просвечивало между стволами, но потом стало совсем непроглядно.
– Здесь кино снимали прошлым летом, – сказала тетя Маня. – “Русский лес”.
– Оно и видно, – отозвался Виктор. – К кому обращаться-то, если завязнем?
– Свет не без добрых людей.
– Людей пока не вижу, а то, что вижу, – сбрасывая последнюю скорость, сказал Виктор, – это, по-моему…
Я не поверил глазам:
– Медведица!
– Где, где? – рванулся Шурик, но увидеть не успел.
Сразу после захода солнца мы выехали к перекрестку посреди безымянного пространства пересеченной местности в окоеме черных лесов. С грунтовой дороги под названием “большак” по обе стороны разбегались просто земляные и не то чтобы убитые, но даже не очень и нахоженные. Деревень там, куда тропки эти уходили, видно не было, но я знал, что именно из этих невидимых деревень после отмены крепостного права бабушкины предки Грудинкины, Мареничевы, Сергеевы ушли покорять столицу империи Российской.
Виктор остался ночевать в машине, превратив ее в кровать, где одному ему должно было быть очень одиноко. Было совсем темно, когда, прошагав по росистым травам километра полтора, я, не расплескав, донес ему литровую банку парного молока, а на рассвете сменил за рулем, чтобы он смог нормально позавтракать перед возвращением. Пусть и с хромированной орбитой внутри, руль был довольно тонким и казался несерьезным для такого танка: вовсе не “баранка”.
И бензином не воняло.
Глядя в тот момент перед собой, я не знал, что километрах в трех по большаку, а там налево и через деревню, есть погост, заросший высокими деревьями, где с двадцать второго
Я ничего вообще не знал. И знать я не хотел. Ни того, что было здесь до меня, ни того, что будет со мной в свете моих невыигрышных исходных данных. Просто странно было мне сидеть в американской машине посреди России, пустой, безлюдной и красивой.
Несмотря на все мои попытки, невинности в то лето я не смог лишиться – не знаю, почему. Наверное, возраст не пришел.
А через год мы с Воропаевым напились.
Мне было семнадцать с половиной, и в летний промежуток между десятым классом и проклятым одиннадцатым, который сожрет год моей жизни, как гойевский Хронос, я снова вырвался в Питер. Обуреваем был прожектами, один другого бессмысленней, как, например, написание киносценария “Петербург Достоевского”.
Камерой служили мне мои глаза, и показывать фильм я собирался самому себе – в кинозале своей головы. Там, в изгнании, в одной из библиотек, – я был записан в семь, – я той же осенью выброшу замысел из головы, прочитав, что на ту же тему и под тем же названием написал сценарий Генрих Бёлль – для кёльнского телевидения.
Надо сказать, что к тому времени я давно уже, лет пять, не меньше, как рыскал по Ленинграду в поисках разных петербургских “мест”. По блоковским отходил в свой поэтический период, сейчас настало время более мрачным духам. На Пяти углах они тоже обитали. Растленный миллионер в “Идиоте” поселил в этот квартал “полубогатых” свою содержанку Настасью Филипповну. Сам автор жил – рукой подать.
Но я сначала взялся за тему преступления.
Бабушка, навалившись на перила, крестила меня вслед, будто был риск из русской литературы не вернуться, как с войны. Как писать сценарий, понятия, конечно, не имел, но каждое утро, напившись кофию с молоком, выходил на сбор материала. Чтобы на ходу сверяться, таскал в руке повсюду старинный широкоформатный том “Преступления и наказания”. Ленинградцы не удивлялись, и я был им за это благодарен, праздношатающемуся юноше с такой большой книгой в руке. Проходил маршрутами романа, с замиранием входил в парадное дома по адресу Столярный переулок, угол Гражданской, номер 19/5, убеждался, что на последнем марше точно тринадцать ступенек, замирал в низких подворотнях, дергал странно изогнутую проволоку звонка на дверях квартиры жертв, считал шаги до решетки Юсупова сада – короче, доводил себя до полного отчаяния непониманием того, каким же образом наш изысканно-рафинированный внутренний мир дошел до первобытной брутальности топора.
После чего вдруг обнаруживал себя где-нибудь на Неве, застывшим перед Сфинксом. Я задавал ему вопросы касательно России, которую он как-никак, а пережил. Погрязшая, почти исчезнувшая в том, в чем мы со Сфинксом находились, вернется ли она? Разрушит ли Союз до того, как он нас всех погубит? Но что он мог ответить, будучи из Фив? Равнодушно-гранитные глаза смотрели вдаль. Он пережил три с половиной тысячи лет. Как бы там ни шутили, но если атомную бомбу сбросят на Ленинград, вряд ли останется и Петербург.