Супружеская жизнь
Шрифт:
— У нее, конечно, есть прислуга! А иногда и другое:
— Ну и чепуху болтает!
Вначале, конечно, у нее имелось больше времени для ухода за собой, хотя в двадцать три года это было вовсе не так уж необходимо. Досуга у нее хватало, но по неопытности время зачастую расходовалось попусту. Тогда нас было только двое. Но вот нас стало трое, и, когда Мариэтт, которая без конца сновала по дому, возилась с ребенком (это равно уходу за полным инвалидом), уже готова была выкроить время, чтобы позаботиться о себе, нас стало четверо. Увеличение занятости уже не компенсировалось быстротой жестов. Нико, старший, был еще далек от самостоятельности в быту; Лулу, младший, вынуждал ее устанавливать очередность самых неотложных дел. Тут уж некогда было наводить блеск. Это сказывалось и на доме. Это сказывалось и на ней самой. Моя
— У меня не восемь рук, чего же ты хочешь?! — кричала она еще до того, как я успевал открыть рот.
Я знаю. Здесь не верят известному закону Паркинсона, который уверяет: домашняя работа возрастает в зависимости от времени, которым располагаешь. Здесь не верят и тем трактатам, которые уверяют, что труд домашней хозяйки за целый день (если она ничем другим не занимается) может быть выполнен за два часа женщиной, которая, помимо своего хозяйства, где-то еще работает. А почему? У нее необходимое изгоняет излишнее. Мариэтт, конечно бы, возмутилась, если б я вздумал с обычной мужской бесцеремонностью высказаться по этому вопросу. Я этого не делаю. Но и не умею проходить мимо, ничего не замечая. Мариэтт это чувствует и бурно реагирует, смотря по обстоятельствам и многому другому. Утром я оставляю ее дома в прекрасном настроении, она щебечет со своим выводком, заталкивая по очереди в каждый ротик по ложке каши. А когда я прихожу в полдень, она уже вся в напряжении, захлопотавшаяся, какая-то чужая и раздражающаяся при малейшем замечании. А вечером перед целой горой белья, которое надо выгладить, это уже совершенно измученная женщина, она тяжело вздыхает, нервными движениями гладит мои рубашки и твердит:
— Ну и профессия!
Иной раз она еще и прокомментирует:
— И подумать только, что официально у меня нет никакой профессии!
Тогда самое лучшее — не открывать рта, даже в том случае, если ты с ней вполне согласен. С меня хватит и одного такого разговора. Я как-то попросил ее поторопиться с обедом, чтобы успеть принять запоздавшего клиента. А Мариэтт только что закончила мытье полов; Никола, как почти всегда во время обеда, занят был в углу важным делом; Лулу (я уже привык называть его Лулу, а не Луи) вопил, сидя на своем высоком стульчике; кастрюля-скороварка уже свистела на плите, давая гудки не хуже паровоза, а в довершение всего в стиральной машине засветилось табло «конец цикла». Мариэтт растерялась, протянула руки к кастрюле, умерила огонь, бросилась к малышу, крикнула, чтобы он замолчал, схватила Никола в охапку, подняла над горшком его круглый зад и наконец, воинственно выпрямившись в своем переднике, пошла в атаку на человека в пиджаке:
— Ну и ладно, потерпит твой клиент! Представь себе, что у меня это час пик, даже если для тебя это свободная минута. Удивительные вы люди! Когда вы работаете, все должны с этим считаться, а когда вы кончаете свои дела, вам трудно вообразить, что жены все еще заняты. Разве у меня есть какое-нибудь твердое расписание, а?
И вдруг с раздражением уточнила:
— А ты видел, какую статистику приводят в «Мари-Клер»? На замужнюю женщину приходится пятьдесят рабочих часов в неделю; шестьдесят пять часов, если у нее один ребенок; семьдесят пять, если у нее двое детей. Ох, как далеки эти цифры от вашей сорокачасовой недели!
Священный гнев! И сразу же потоки слез. Это было впервые. Как мне трудно было успокоить ее, доказать, что я все понимаю. Легко говорить, что ты все понимаешь, когда обслуживают тебя, даже если ты сам в каком-то смысле обслуживаешь другого, — все это для жены-служанки просто жалкие слова. В этот вечер я многому научился и даже узнал, что жена моя может пофилософствовать. Она еще продолжала развивать свою мысль часа три спустя, когда мы уже лежали в кровати:
— Для вас это просто. Ваша работа — это настоящая работа, зримая, признанная, оплачиваемая. А мы? Идешь за продуктами, как обычно, а найдутся такие, что скажут: она просто прогуливается. Шьешь, моешь, подметаешь, готовишь, лечишь у себя дома — вы-то этим совершенно не занимаетесь, и потому, что вы ничего этого не делаете, вам и кажется, что у нас сплошной досуг. Разве не потому она, женщина у очага, ничего не получает, что она не работает? Да что же ей еще надо? Тьма всяких приспособлений и аппаратов, знай посматривай, как они крутятся…
Глаза у нее уже сухие, но губы кривятся; прижавшись ко мне, она все еще шепчет:
— Конечно! Смеситель растирает, пылесос втягивает пыль, стиральная машина замачивает, стирает, полощет, отжимает. Что же мне остается делать? Сиди и радуйся, жди, когда все будет сделано. Конечно, есть еще кое-какие мелкие делишки, но откуда же тогда эта страшная усталость, разве я такая уж слабосильная?
И она еще не все сказала, даже не упомянула о моем неумении заработать побольше, чтоб жена могла прибегать к посторонней помощи, а не только к помощи родственников. Мне было очень жалко ее, мне было стыдно за себя. Особенно потому, что я достаточно знаком с этим живущим во мне «судейским крючком». Этот «крючок» полагает, что из десяти женщин девять обходятся без прислуг; и если бы все женщины захотели иметь прислуг, их бы не хватило, а чем, собственно, наше положение отличается от других; и что, жалея Мариэтт, которая несет такое бремя, нельзя забывать и о его собственном бремени, которое нисколько не меньше. И еще он думает, исполненный признательности: да, это верно, моя жена трудится, не получая ни гроша, а как бы дорого все обходилось, если б пришлось нанимать прислугу. Но и то сказать, если б у меня не было жены, не было бы и забот. Да, я это знал. Но ведь он считал бы унизительным для своей адвокатской мантии, бесчестьем для своей докторской степени хоть раз погрузить руки в лохань для мытья посуды. Пусть он порой делает вид, что хочет схватить полотенце, но, конечно, это всего лишь притворство. Ему хочется услышать от Мариэтт, не так уж убежденной, что это ее привилегия, но исполненной гордого чувства за лежащие на ней обязанности:
— Нет-нет, я не могу этого видеть! Чтоб ты еще и посуду мыл за меня.
Какая поучительная сцена, особенно если вспоминаешь о ней в связи с той ссорой, что была вечером.
Разумеется, и уговорами, и поцелуями, и объятиями я попытался добиться мира, тем самым способом, при котором мы рискуем спустя девять месяцев еще больше ухудшить свое положение.
Из чувства обиды, смешанной с тревогой, Мариэтт отталкивала меня, но наконец смягчилась и стала нежной.
— Ну вот, сделай мне еще одного, и тогда придется работать восемьдесят часов в неделю.
И затем, заставив упрашивать себя, взбудоражив этим и себя и меня, она пылко предалась обычным радостям, чтоб потом заснуть тяжелым сном еще более утомленной женщины. И чтоб около полуночи опять вскочить, рвануться в детскую, убаюкать или поднять и посадить на горшочек плод нашей прежней близости.
Все приводится в порядок, все сберегается. То, что говорится о действующих лицах, может быть сказано и об окружающих их вещах. То, чем Мариэтт владеет, со временем начинает владеть ею самой. По своей неопытности она слишком много выбрасывала, но врожденный здравый смысл взял верх.
Мариэтт не все сохраняет, как некоторые хозяйки. Так, из оберток она сохраняет лишь упаковку блестящую, отливающую свинцовым блеском, навощенную, сверкающую от фальцовки, или же золоченую бумагу (чтобы заворачивать в нее подарки к елке), либо же прозрачную или «серебряную» бумагу, разглаженную ложкой.
Она собирает мешочки из пластика, если у них есть застежка-молния. Она сберегает картонные коробки и вставляет их по размеру одна в другую, если еще не решила, как их употребить, но уверена, что они пригодятся ей. У нас в обиходе часто бывает сухое печенье, ничем, правда, не примечательное, но в одной из местных лавок оно лежит штабелями и его нам присылают в больших жестяных коробках, где это печенье уложено в восемь рядов. Так у нас появилась специальная коробка для мыла, в другой, такой же, лежат консервы: сардины, анчоусы и тунец, в третьей коробке находится мастика.
Мариэтт сохраняет все, что удается распутать: бечевки, ленточки из бумаги, шнурки из рафии, всякие веревочки — простые, крученые, плетеные.
— Не режь! — кричит она, если я нахожусь дома, когда приходит какой-то пакет.
Она всегда радуется, если удается развязать самые ужасные узлы, — вот и готово! — будет еще один клубок веревки в четвертой коробке из-под печенья, ярлыка на ней нет, но ее легко найти, она лежит справа, на самой верхней полке шкафа для всякой всячины, чтобы до нее добраться, надо встать на стул.