Суровая путина
Шрифт:
Горячий комок ширился, тяжелел в его груди, обида росла. Хотелось кричать, разрушить стену, вырваться на волю.
Церковный, колокол пробил двенадцать ударов. Стали затихать песни на гульбище.
Аниська вскочил, вытянулся. Серое, с чуть маячившим клочком звездного неба, окошко потянуло к себе. Схватился за ржавые, противно шершавые прутья, упершись ногами в стену, дернул раз-другой. Хрустнула, посыпалась штукатурка… Аниська чуть не опрокинулся, держа в руке выдернутый погнутый прут, засмеялся от радости.
Покончив с решеткой, он подтянулся
Крадучись, Аниська прошел чью-то леваду, перескочив через каменную изгородь, скрылся в теплом сумраке ночи.
В ночь, когда убежал Аниська из кордегардии, двор Хрисанфа Савельича Баранова посетила большая радость.
Объятого первым сном атамана разбудил всегда угрюмый, пропахший навозом и потом работник.
— Вставайте, господин атаман, «Маруся» почала ягниться.
— Давно? Ох ты, господи! — вскочил атаман и, не одеваясь, в одном белье кинулся вслед за работником в хлев.
В овечьем стойле, на душистом сенном настиле, подплыв густой черной кровью, мучилась в родовых схватках любимая атаманова овца. Она жалобно блеяла, откинув уродливо вздутое брюхо, тянулась к хозяйской руке, жарко и влажно дыша.
В эту минуту к сараю быстро подошел приземистый человек, постучал кнутовищем в дверь. Атаман неохотно оставил свою любимицу, поспешил на стук.
Из дверей сарая во двор выплеснулся жидкий свет фонаря. Атаман встал в дверях, взлохмаченный, с окровавленными руками. Прячась в тень, приземистый молча подал ему пакет.
Хрисанф Савельич торопливо вытер о подол исподней рубахи руки, взял пакет, сказав тихо и строго:
— Ладно. Только на пихрецов не нарывайтесь. Слышишь?
Приземистый весело крякнул, скрылся в сумраке за калиткой.
Атаман постоял, слушая затихающий на проулке торопливый топот лошади, прошел в курень, вскрыл пакет. В нем лежало три плотно сложенных десятирублевки и записка.
В записке значилось:
«Ваша благородия, господин атаман Кирсан Савельич, посылают к тебе мои ватажники конного с подарком от себе. А ты полицию не выставляй, бо Шарап с рыбой будет к бережку приставать, чтоб не зацопали. С пихрой же дело слажено, а с тобой ишо поквитаемся».
— Ну и прасол… Ну и щучий глаз, — хихикал атаман, дочитывая записку.
Это была вторая удача Хрисанфа Савельичм, смягчившая его настолько, что на утро, узнав о побеге Аниськи, он только затопал на полицейских ногами, пообещал ополоумевшего от страха сидельца засадить в кутузку и наказал самому заделать сломанную решетку.
На этом и иссяк атаманский гнев.
Только после, спустя день, беседуя с заседателем, атаман упомянул об Аниське, как опасном иногороднем, за которым нужно зорко следить.
Об этом не забыл написать Хрисанф Савельич и станичному атаману.
С начала весенней путины Егор Карнаухов почти не ночевал дома. Назябшись на тоне, он влезал в каюк под продранный парус и засыпал мгновенно, словно нырял в прорубь. Но, когда случалось ночевать дома, Егор часто среди ночи просыпался, глядя в закоптелый потолок хаты, прислушиваясь к сонному дыханию жены и сына, задумывался о нелегкой своей доле.
Бесконечная нитка мыслей тянулась издалека, от самых истоков отцовой жизни. Выходило так, что Алексей Карнаухов оставил ее, запутанную, сыну, и вот Егору пришлось ее распутывать…
Как и при жизни отца, трудно давался хлеб. Но тогда Егор был моложе, сильнее, смелее брался за жизнь, даже хату сумел выстроить и купить корову, а теперь чаще слабели мускулы, труднее становилось доставать все нужное для семьи. Нужда подкрадывалась незаметно и неотвратимо.
Рассыхался, разваливался каюк, сгнивала снасть — нужно было готовить новую, а денег на покупку ее не было. Все рискованнее стало заезжать за запретные вешки… И уйти от речки, от рыбы некуда было. Землю иногородним казачье общество не давало. Таких, как Егор, не пускали даже на сходы, а зажиревшие арендаторы казачьей земли умели разговаривать только с богатыми.
Егору оставалось одно — рыба…
Все чаще приходилось снаряжать каюк на риск, на лов в заповеднике…
…Медленно и тяжело надвигались с моря, низко нависая над займищем, тучи. Душная, безветренная ночь облегла хутор. В прасольском саду исступленно высвистывали соловьи; в чакане, у рыбацких дворов, гремел лягушиный хор. Сладкий аромат зацветающего в прасольском палисаднике жасмина, сливаясь с густым, сильным запахом луговых трав, растекался по берегу.
Стараясь не шуметь, Аниська Карнаухов укладывал в каюк сеть. В приготовлениях к отъезду на запретный лов он чувствовал себя главным и после отца вожаком. Не по-товарищески грубо торопил медлительного Ваську, солидно и деловито вникал во все мелочи.
Егор и Илья делали все молча быстро. Только Панфил бестолково суетился, нервно зевал, все время беспокоясь о том, не загружен ли нос каюка. Это беспокойство было излишним, — спасть лежала на корме, — но Панфил в несчетный раз подходил к Аниське, предупреждал:
— Ребята, на носу чтобы ничего не было. Боже вас упаси!
— Ладно, Панфил Степаныч, сами знаем, — ворчал Аниська.
На берегу, пыхая цыгаркой и пряча огонь в кулак, стоял Андрей Семенцов. Иногда красноватый огонек разгорался у самого его рта, озаряя черные подстриженные усы, острый кончик маленького, выгнутого клювом носа.
Перед тем как отчаливать, к нему подошел Егор и тихо сказал:
— Гляди же, Андрей Митрич, у раскопок сторожи. Навостри уши. Прибиваться к тебе будем.
— Нашли в чем сумлеваться, братцы, — просипел Семенцов… Я бы с вашей рыбой прямо к заводам прибивался. Тут похлеще вашего наступление будет.
— А мы, может, побольше Шарапа гребанем, даром, что с каюком, — обиженно кинул Егор. — Ты, Митрич, не гордись Шарапом, своим.
Сняв шапку, Егор встал посреди каюка. Все притихли.