Суровая путина
Шрифт:
— И Егор? — Осип Васильевич поморщился. — Егора не надо бы. Уж очень бунтовитый. Толку от него мало. А вот Кобцы — отчаюги, — восторженно воскликнул прасол. — Ну и что же?
— Да что! Хоть Кобцы и отчаюги, а в кармане у них ни грошика, — голос Андрея стал вкрадчивым. — И чтобы дело начать, нужно Егору и Кобцам пособить. А время такое: раз-два заехал в запретное — и деньги обратно в кармане.
— Кому же деньги — тебе аль Кобцам? — с неожиданной прямотой спросил Полякин.
— Кобцам и Егору, конечно. Больше некому.
— Ну, так пускай они сами и заявляются.
Семенцов не растерялся, смело глянул хозяину в глаза.
— Уже в аккурат договорились, Осип Васильевич. А пока их звать да еще люди такие, что с вами нескоро поладют, — пройдет время. А через два дня в Рогожкино торги, гляди бы насчет посуды живей дело пошло.
Полякин недоверчиво сузил беспокойно бегающие глаза.
— Смотри, Андрюша. Деньги я тебе дам, да только, чтоб ватага была не кобцовская и не карнауховская, а наша. Чтоб они нам служили, а не себе. Понял?
— За это уж не беспокойтесь. — Семенцов встал, со скромной покорностью вертя в руках картуз.
Спустя некоторое время он уходил от Полякина, потной рукой зажимая в кармане кредитные бумажки.
Его ничуть не смущало то, что под договором — распиской, выписанной округлым почерком Леденцова, стояли нацарапанные им самим фамилии Кобцова и Егора Карнаухова.
Процент же от взятой суммы целиком ложился на Егора, как на главаря ватаги и был вдвое крупнее, чем в предыдущие сделки. Так, поддавшись хитрости и лести Семенцова, Егор, попал в паутину к прасолу.
Наконец пришел день, когда в хуторе Рогожкино должны были состояться торги на отобранные у рыбаков полковником Шаровым снасти. В этот день Егор проснулся еще затемно. В хате мигала жестяная подслеповатая коптилка. Федора увязывала в узелок вяленые чебаки. Аниська, сонно позевывая и кряхтя, натягивал праздничные высокие сапоги.
С сосредоточенной, торжественной медлительностью Егор завернул в кушак деньги — двести рублей.
Подпоясав под рубаху кушак, встал перед иконами, трижды перекрестился, торопливо насунул картуз, вышел из хаты. Федора молча проводила мужа до ворот.
Во дворе Спиридоновых уже ждала запряженная подвода. На дрогах заливисто храпел Васька. От калитки к берегу тяжело шагал Илья. Завидев Егора, он нетерпеливо рванулся к нему.
— Смотри же, кум, не прогадай. Сам знаешь, как чужое покупать.
— Не бойсь, — буркнул Егор. — Мы потихоньку прицениваться будем. Ежели невыгодно — и вмешиваться не будем. Слыхал я, до чорта чужой посуды нагреб Шаров, — два, а либо три дуба; волокуши, вентеря.
Илья вздохнул:
— Да, кум, повезло тебе. Понравился ты Семенцу, должно быть.
— Повезло ли — время покажет, — сказал Егор, усаживаясь да дроги. — До тех пор, пока не отработаю эти проклятые деньги, будут лежать они на плечах каменюкой.
Илья молчал. Несмотря на то, что сговорился он с Егором работать вместе и решил уйти из шараповской ватаги, чувство не то зависти к соседу, не то оскорбленного самолюбия тяготило его.
Егор тронул вожжами лошадь.
— Счастливого пути, кум, — напутствовал Илья. — Без дуба и не ворочайся. Чтоб на парусе прибартыжал [18] .
18
Бартыжать — плыть против ветра, поворачивая с борта на борт.
— Хоть бы сеточки поганенькие удалось купить, а уж про дуб помалкивай! — уже за воротами крикнул куму Егор, тая под показным равнодушием острое волнение при мысли о дубе.
Весь путь до самого Рогожкино Егор думал о купле дуба, то радуясь приятно-теплому ощущению кушака, под рубахой, то снова впадая в беспокойство.
Он вырвал у Аниськи кнут, подхлестывал взятую у Спиридоновых лошаденку. Ему казалось, что он может опоздать, и торги начнутся без него…
Просторный двор рогожкинского прасола Козьмы Петровича Коротькова гудел, как встревоженное шмелиное гнездо.
Над песчаной отмелью, опираясь на добротные сваи и каменные, вгрузшие в землю столбы, стояли тесовые пристройки и рыбные амбары. От весеннего донского разлива, от азовской, нагнетаемой низовкой волны, часто подмывающей ярко раскрашенные домики рогожкинских рыбаков, надежно оградил себя Кузьма Петрович.
Съехавшийся к нему рыбачий люд, обилие подвод, каюков и баркасов у берега создавали впечатление азартной ярмарки. На берегу и у растворенных сараев толпились елизаветовские, кагальницкие, синявские и приморские рыбаки. Бойкий нижнедонской говор сливался с напевным и мягким украинским. Говор был разным, но все говорили об одном — о рыбе, о снастях, о прасолах. Здесь совсем почти не упоминалось о хлебе, о земле: земля лежала здесь униженная, истоптанная подковами сапог, смешанная с рыбьей слизью и чешуей. Рыба вытеснила все. Казалось, даже солнце здесь пахло рыбой, крепким настоем нагретой смолы и соли.
У заново выстроенного сарая, служившего складом для шаровских трофеев, топорщилась сваленная в беспорядочный ворох рыбачья утварь. Возле развешанных неводов, бредней и мелких сетей, у берега, где, как лошади на привязи, сгрудились каюки и баркасы, толпились рыбаки. Некоторые уже облюбовывали себе кое-что из добра своих неудачливых товарищей, на глаз оценивали вещь, некоторые по следам пуль узнавали свои каюки и, хмуро потупляя взгляды, отворачивались, думая какую-то никому неведомую горькую думу.
У склада стоял голый стол, огражденный барьером из парусных рей. На столе лежали счеты, ящик и деревянный молоток. У стола толпились Неразговорчивые пихрецы. Среди них особо выделялся своим щегольством и уродливой губой вахмистр Крюков. Он был одет лучше всех: новые объемистые шаровары из тонкого сукна свисали пустыми торбами над голенищами шевровых, слепивших черным глянцем, сапог. Золотая цепочка с многочисленными брелоками, свисая полукружьем из-под гимнастерки, тянулась к карману, откуда Крюков, хвастаясь перед присутствующими, поминутно вытаскивал массивные серебряные часы. Алая фуражка сидела на черночубой голове вахмистра особенно молодцевато.