Суровая путина
Шрифт:
— Тетя, скажите, — придет Анися или нет? Днем и ночью жду его.
Федора молчала.
— С фронту люди и то ворочаются, а каторга это же не то, что фронт, тетя, а?
— Не знаю, Липонька, не знаю… — тоскливо бормотала Федора. — Не хочу судьбу загадывать.
…Уже в сумерки ушла Липа. Скорбная, по-девичьи стройная, остановилась у засыпанной снегом калитки и, так же покорно глядя из-под шали, тихо промолвила:
— Прощайте, тетя!
— Заночевала бы, Липонька. В ночь-то неблизкий путь идти, — сказала Федора.
—
— Заходи еще, — грустно попросила Федора и улыбнулась. — Не забывай, невестушка…
Липа рывком шагнула к Федоре, обхватив ее судорожно затрясшимися руками, поцеловала.
— Не забуду… Вы мне дороже всего на свете. Вы — моя мать родная…
Уже неделю туман слизывал осунувшиеся залежи снега. Временами прорывался с юга теплый ветер, неся волнующий запах камышовой прели, набухающих сыростью болот. Лед в ериках вздулся и почернел, широко расплеснулись окрайницы.
На море начал рушиться лед. Ледяные поля прочерчивались трещинами. Трещины то расширялись, то сужались, слышался звенящий скрежет, кое-где уже зияли иссиня-темные провалы. Ватаги, тянувшие подледные неводы, каждую минуту готовы были снять свои коши и бежать к берегу. Угрожал шторм, и, кажущийся нерушимым, лед ежечасно мог заворошиться, затирая под собой людей, лошадей, рыбачью утварь.
Но не об этом думал прасол Осип Васильевич. До ледохода оставались часы, а ему хотелось урвать у моря еще несколько тонь. Весь день провозился он с ватагами, угощая их самогоном и посулами, охрип от споров и ругани. Поладил с рыбаками только к вечеру, а сумерками в светлой горнице рогожкинского прасола Козьмы Петровича Коротькова пили магарыч.
За раскидным столом, важно отдуваясь, сидели Полякин, Емелька Шарапов и Козьма Коротьков.
Высокая лампа-«молния» под абажуром разрисовала распотевшие лица бледнозелеными тенями. Крутой запах теплых прокуренных покоев, вина, острых закусок висел над столом. Осип Васильевич, в противоположность своим друзьям, был озабочен. Устало кряхтя, то и дело тянулся к коньячной бутылке.
— Беда! Совсем отбился от рук народ, — жаловался он, поглаживая короткопалой ладонью серую бородку. — Сколько времени проваландались с этими рогожанами, а на море выехала только половина.
Емелька, ухмыляясь, клонил сухоскулую птичью голову над тарелкой с фаршированным чебаком.
— Хе… Под такую погодку нужно волю давать. Пускай исполу рыбалят. Я согласен. И своего не упущу.
Осип Васильевич нахмурился.
— Тебе, Константиныч, хорошо. У тебя дело на глазах: навалил десяток саней, — и кончено, а мне из твоих рук каково перехватывать? Народ стал зловредный. Настоящих-то рыбалок и нема. Все деды да сопляки. Скоро с бабами придется рыбалить. Вот она — война.
Емелька легкими шагами прошелся по комнате, потирая руки.
— При чем тут война! По мне, лишь бы в кутах был мир, а я и с бабами управлюсь.
Осип Васильевич смотрел на него укоризненно.
— Люди-то, Емельян Константиныч! Гляди, не успеют выбрать сетки, твоя же посуда пропадет.
— Хе, ничего не пропадет. А пропадет — еще будет, — хихикнул Емелька, не переставая ходить по горнице короткими твердыми шагами.
Вдруг за окном раздался отдаленный глухой удар, и вслед за ним, то затихая, то снова усиливаясь, послышался шорох и звон ледохода.
Осип Васильевич, красный, отяжелевший от плотной закуски и выпивки, встал, прислушавшись, сказал:
— Вот грех-то. Никак, верховка рванула, братцы.
Прасолы вышли на крыльцо. Пронизывающий сырой ветер срывал с крыши холодную капель.
Со стороны Дона из тьмы неслись хлюпающие, звенящие звуки, будто кто-то огромный и тяжелый топтался по груде стекла. Иногда раскатывался у невидного берега глубокий гул, потом все смолкало, и через минуту снова разноголосо звенели льдины, терлись одна о другую с шорохом и шипеньем. А ветер все крепчал, срывая с крыши и голых деревьев брызги, осыпал ими притихших, слушающих ледоход прасолов.
— Теперь оторвет где-нибудь рыбалок и будет гнать до самой Керчи, — проговорил Осип Васильевич и, помолчав, добавил с надеждой.: — Но ребята, хоть и молодые, но, кажись, из расторопных, не сдадутся.
В эту минуту из переулка послышалось частое шлепанье лошадиных копыт, усталое пофыркивание. Скрипнули петли ворот.
— Терешка, заводи лошадей! — послышался со двора хриплый голос.
По ступенькам крыльца, пыхтя, поднялся начальник рыболовной охраны, есаул Миронов. Падающий из окон свет озарил статную фигуру в забрызганной грязью длинной шинели, блеснул на кокарде лихо заломленной папахи.
Прасолы посторонились, сняли шапки.
— Здорово, живодеры! — дохнул винным перегаром есаул. — Встречать вылезли? Молодцы!
— Рады стараться! — в тон начальнику и чуть насмешливо откликнулся Емелька.
Миронов бесцеремонно отодвинул плечом прасолов, вошел в дом. В его движениях и голосе сквозила барская привычка повелевать.
Горница наполнилась грозными переливами есаульского баса.
— Чого-сь не в настроении. Сердитый приехал, — шепнул Коротьков гостям.
Он ходил за есаулом на цыпочках и, несмотря на то, что на ногах его были тяжелейшие рыбацкие сапоги, ступал бесшумно.
— Кузька! — раздраженно позвал из залы есаул. — Выпить давай! Да блинов сию же минуту — с зернистой икрой! Живо!
— Зараз, Александр Венедиктыч, зараз, — угодливо засуетился Козьма Петрович.
Миронов выпил рюмку коньяку, строго осмотрел почтительно сжавшихся в противоположном конце стола прасолов. Красное обветренное лицо его было помятым и злым, мясистые губы презрительно топырились.